«Ненависть к еврею — явление звериное, зоологическое — с ним нужно деятельно бороться в интересах скорейшего роста социальных чувств, социальной культуры. Евреи — люди, такие же как все, и — как все люди, — евреи должны быть свободны… В интересах разума, справедливости, культуры — нельзя допускать, чтобы среди нас жили люди бесправные; мы не могли бы допустить этого, если бы среди нас было развито чувство уважения к самим себе… Но не брезгуя и не возмущаясь, мы носим на совести нашей позорное пятно еврейского бесправия. В этом пятне — грязный яд клеветы, слезы и кровь бесчисленных погромов… И если мы не попытаемся теперь же остановить рост этой слепой вражды, она отразится на культурном развитии нашей страны пагубно. Надо помнить, что русский народ слишком мало видел хорошего и потому очень охотно верит в дурное… Кроме народа есть еще „чернь“ — нечто внесословное, внекультурное, объединенное темным чувством ненависти ко всему, что выше его понимания и что беззащитно… „Чернь“ и является главным образом выразительницею зоологических начал таких, как юдофобство». Так писал Максим Горький.[430]
Я намеренно ограничиваюсь цитированием только одного из авторов сборника, и именно наиболее скомпрометировавшего себя последующим коллаборационизмом с кровавой диктатурой «пролетариата». Горький и в молодости не отличался большой нравственной чистоплотностью. Став редактором провинциальной газеты, он — на потребу нелучшей части публики — печатал залихватские статейки с пошленькими антисемитскими колкостями — пока не получил вежливый, но настоятельный выговор от своего наставника в литературе В. Г. Короленко: «При нашем положении прессы, когда многое говорить нельзя, нужно быть особенно осторожным в том, о чем говорить не следует». Этот урок Горький усвоил надолго. Но не навсегда. Прижизненно возведенный в классики и «назначенный» основоположником, он не только смирился с тем, что под железной пятой большевизма о многом говорить нельзя, но вдохновенно насаждал то, о чем говорить не следовало. Мало кто с таким упоением и талантом потворствовал низменным инстинктам внекультурной ленинско-сталинской черни, «объединенной темным чувством ненависти ко всему, что выше ее понимания и что беззащитно». На переломах истории подобные метаморфозы происходят не так уж редко. Об этом, увы, свидетельствует и эволюция А. И. Солженицына.
В авторском коллективе сборника «Щит» нет евреев. Отсутствие евреев неслучайно: защитить беззащитных русская литература посчитала делом чести русских по крови писателей. Таков был духовный климат тогдашнего российского общества. Если бы теперь было возможным появление аналогичного сборника, то не было бы нужды мне писать эту книгу.
Сегодняшнее российское «литературное пространство» залито ядом ненависти, она растлевает души и сердца миллионов; но не видно, чтобы принимались серьезные меры против этого оружия массового поражения. Сегодняшняя Россия, похоже, перестала сознавать, что племенная, религиозная, классовая и всякая групповая ненависть превращает культурный народ во внекультурную чернь, как это понимал, но позднее забыл Максим Горький. Даже русские интеллигенты еврейского происхождения не делают серьезных попыток противостоять культивированию антисемитских мифов, а многие старательно отмежевываются от своих еврейских корней, надеясь, видимо, что мутная волна через них перекатит и лично их не затронет.
Я двадцать лет уже не живу в России, но меня она почему-то затрагивает. Потому и занимаюсь ассенизаторской работой, стараясь в меру своих слабых сил (слишком слабых, увы) защитить евреев от поругания, а неевреев — от растления. Как сказал старший современник Иисуса Христа, еврейский законоучитель Гиллель (восхищавший, кстати сказать, Максима Горького), «если я не за себя, то кто за меня; но если я только за себя, то зачем я; и если не теперь, то когда?»
К чести властителей дум российского общества того времени, они были не только за себя.
В новой травле евреев общество безошибочно разглядело неуклюжую попытку властей свалить вину за военные поражения с больной головы на здоровую. Что касается реального шпионажа (странно, если бы его не было), то он проводился врагом очень умело. Единственным разоблаченным шпионом высокого уровня оказался полковник С. Н. Мясоедов. Скоропалительный военный суд приговорил его к смертной казни, и он тотчас же был повешен: чуть ли не из зала суда отправлен на эшафот. А затем, говоря словами британского историка Г. М. Каткова, «провели облаву по всей России. Арестовали жену Мясоедова, арестовали состоявшее главным образом из евреев [как же без них!] правление пароходной компании, членом которого был Мясоедов, арестовали множество лиц, имевших деловые или вовсе случайные контакты с Мясоедовым… После первого суда всех приговоренных к смертной казни казнили, а остальных судили во второй раз. И выносили новые приговоры — к смертной казни, к тюремному заключению».[431]
Однако и это кровопускание было устроено вовсе не для искоренения шпионажа. «Ставке нужен был суд над изменником, чтобы изменой объяснить неудачи на фронте, и особенно поражение Десятой армии. Когда пришло сообщение о казни Мясоедова, стало уже известно, что армии не хватает оружия и боеприпасов, это и была главная причина отступления летом 1915 года».[432] То есть и Мясоедов, на поверку, оказался еще одним козлом отпущения. Выбор на него пал не случайно. Еще за два года до войны жандармского офицера Мясоедова, оказывавшего особые услуги военному министру, публично обвинял в шпионаже А. И. Гучков. Сухомлинов вступился за своего протеже и спас его от суда; Мясоедов дрался с Гучковым на дуэли. Словом, скандал был громкий, и Мясоедову пришлось уйти в отставку. Когда началась война, он был призван в ополчение, но напомнил о себе Сухомлинову, и с его помощью был направлен на фронт, в агентурную разведку Десятой армии, потерпевшей сокрушительное поражение. Таким образом, новые обвинения Мясоедова прямо били по Сухомлинову.
Перепугавшийся военный министр, вместо того, чтобы потребовать тщательного расследования дела, трусливо сдал «„этого негодяя“, отплатившего ему черной неблагодарностью».[433] Этого только и ждал Янушкевич, технично увязавший дело о шпионаже «с резкими жалобами на нехватку оружия и боеприпасов, а тут уж ответчиком, в конце концов, был сам Сухомлинов».[434]
Катков замечает: «В этой игре в кошки-мышки Сухомлинов выглядит недостойно и жалко. Он даже не пытался оспаривать голословные обвинения Янушкевича, которые, помимо болезненной шпиономании, отдавали антисемитизмом и садизмом».[435] Если учесть, что книга Каткова написана с монархических позиций, то эта характеристика высокопоставленных скорпионов, грызущих друг друга у подножья трона в годину тяжелейшей войны, выглядит особенно выразительно.
Заставив фактически удалить незадачливого военного министра, генерал Янушкович должен был тот час же об этом пожалеть. Новый военный министр генерал Поливанов, назначенный вопреки его известной близости к Гучкову, увидев, в каком катастрофическом состоянии находятся дела, заявил в Совете министров, что «отечество в опасности» и больше всех в этом виноват генерал Янушкевич. Его поддержали некоторые другие министры — у них накопилось немало своих претензий к ставке. Обретя в лице Поливанова решительного лидера, они потребовали удаления Янушкевича, а в противном случае грозили коллективной отставкой. «Старик» Горемыкин пытался внушить коллегам, что в самодержавном государстве они только покорные исполнители воли государя и никаких условий ставить ему не могут. Он намекал, что их «бунт» может привести совсем не к тому результату, какого они добиваются. Это был намек на «фактор Распутина», но Поливанов и поддерживавшие его министры то ли не поняли его, то ли не придали этому значения. И были повергнуты в состояние шока, когда им было объявлено, что государь решил удалить из Ставки не только начальника штаба, но и Верховного — с тем, чтобы самому стать во главе войска.
Начался заключительный этап агонии российского самодержавия.
* * *
С великим князем Николаем Николаевичем-младшим (по-домашнему Николашей) императора связывали особые отношения. Будучи наследником престола, Николай служил под командованием Николаши и… страшно его боялся. (Впоследствии он ему в этом признался, чем ввел в большое смущение). Высокий, стройный, с зычным голосом и уверенными жестами, Николаша был, что называется, «военной косточкой» — таким, каким хотел, но не мог быть сам Николай. Никто не сидел так молодецки в седле. Никто не умел так властно заставлять офицеров ходить по струнке. Никто не умел быть таким простым, грубым и аристократичным в одно и то же время. Никто не выглядел таким уверенным и решительным. Ни зависти, ни ревнивого чувства к Николаше у робкого наследника, а потом императора, почти никогда не возникало: он спокойно признавал превосходство своего бывшего «отца-командира», молча восхищался им.