он нас любит. Сам единственный ребенок, он был изнежен и испорчен своими родителями. А в результате вырос с уверенностью, что ему дозволено все, обзавелся чванливым, желчным чувством юмора и насмехался над другими, защищаясь от нехватки собственных успехов. Этот так называемый юмор набирал сарказма и злобы прямо пропорционально потреблению алкоголя, и публичное унижение оттого, что жена наставила ему рога, только усугубило ситуацию. После побега мамà он все реже отлучался из Ле-Прьёре, стал вроде как затворником. Ел-пил больше, чем когда-либо, а в оставшееся время разъезжал верхом по лесу, охотился или присматривал за хозяйством. Охота занимала теперь не только выходные, но затягивалась на целые недели, а то и больше, и всякие прихлебатели, бездельники и нахлебники приезжали и уезжали, иные вообще устраивались в поместье как более-менее постоянные гости на весь охотничий сезон.
Если не считать того, что папà каждое утро ездил в коляске в городок завтракать, то бишь выпивал в кафе-баре два аперитива, фактически он покидал поместье раз в месяц — ехал поездом из Шатийон-сюр-Сен в Париж, где встречался с бухгалтером, господином Рено, чья контора располагалась на бульваре Распайль. Собираясь в город, папà всегда надевал костюм с галстуком и брал с собой кожаный портфель; по-моему, в таком виде он казался себе важным дельцом, хотя, конечно, в жизни ни дня не работал, просто отвозил господину Рено скопившиеся за месяц счета для оплаты со своего депозита.
Однако убедительный образ делового человека начисто уничтожало другое его чудачество — отправляясь в Париж, он всегда обувал сандалии. В начале Великой войны родители пристроили папà, в ту пору совсем молодого, адъютантом к другу семьи, генералу Петару. Как во всех современных армиях, генералы командовали своими войсками из тыла, и должность адъютанта гарантировала, что папà останется вдали от боев. На смерть во фронтовых окопах десятками тысяч, а потом и сотнями тысяч посылали в первую очередь деревенских парней и сыновей фермеров. Но даже относительно простые обязанности адъютанта оказались папà не по силам, ведь юный Ги страдал плоскостопием, доставлявшим ему такие мучения, что без малого через год службы его демобилизовали и отправили домой. И папà особенно раздражало, что граф Пьер де Флёрьё, умыкнувший его жену, был подлинный герой войны, награжденный орденами авиатор, потерявший руку в бою с немцами в небе Пикардии.
Поскольку обычные ботинки причиняли папиным ногам боль, он взял в привычку всюду ходить в сандалиях — за исключением, конечно, верховой езды, тогда он надевал сапоги, сшитые местным сапожником специально для него. Даже в разгар зимы, когда ездил в Париж повидать бухгалтера, он, невзирая на снег и мороз, надевал к костюму и галстуку сандалии и как бы не замечал, что народ на вокзале и на тротуарах Парижа изумленно посмеивался над его обувкой не по сезону. В сандалиях ногам было легче, но я думаю, отчасти он использовал их, чтобы произвести впечатление, продемонстрировать свое извращенное чувство юмора, а равно и желание отличаться от всех прочих людей на свете. Подобно многим чудакам, аристократам и алкоголикам — а папà соединял все это в себе, — он упорно верил в собственную исключительность и превосходство.
Следующая его странность, выдержанная в таком же духе, заключалась в том, что он любил ходить по дому нагишом. Причем явно не из тщеславия и не затем, чтобы продемонстрировать Адонисову фигуру. Совсем наоборот, папà обожал фуа-гра, улиток и вообще бургундскую кухню, не говоря уже об огромных количествах аперитивов, вина, шампанского и коньяка, отчего тело его приобретало все более дородные, пышные формы. Может быть, так ему попросту было приятнее — нудистское желание избавиться от пут одежды, однако папà вдобавок забавлял эффект, производимый его наготой на других. Иногда он встречал посетителей у главного входа Ле-Прьёре полураздетый или совсем голый, либо спускался на коктейль в сандалиях и этакой набедренной повязке, которая мало что скрывала. Папà никогда не высказывался по поводу отсутствия одежды, и его самого оно, казалось, нимало не смущало, так что все домочадцы, понятно, вполне к этому привыкли. Старые друзья, равно привыкшие к чудачествам Ги, просто продолжали, как ни в чем не бывало, пить коктейли или ужинать со своим почти голым хозяином.
Через несколько лет после того, как мамà его бросила, папà женился на тете Монике, милой робкой девушке из соседнего городишки, настолько не похожей на Рене, что в жены он выбрал ее явно неслучайно. Нанисса (так звали ее мы, дети, неспособные выговорить ее имя) была прекрасной мачехой, простодушная, добрая, определенно не из тех, кто сбежит среди ночи с другим, мужа не критиковала, как бы странно он себя ни вел.
Сказать по правде, для маленькой девочки Ле-Прьёре был не очень-то веселым местом. Зимы в Бургундии долгие и холодные, и хотя дворецкий и служанки топили в доме все камины, сырой холод глубоко проникал в каменные стены, и его не удавалось выгнать до самого лета. И хотя с появлением Наниссы в доме опять почувствовали женскую руку, Ле-Прьёре так и не утратил до конца свою изначальную, мрачноватую атмосферу монастыря и охотничьего поместья, то есть сугубо мужской территории. Комнаты были обставлены тяжелой мебелью из темного ореха, на холодных каменных стенах висели поблекшие старинные гобелены с изображением сцен охоты да задумчиво-печальные, писанные маслом портреты прежних поколений владельцев. На стенах лестничной клетки красовались десятки голов давно погибших животных — оленьи с огромными рогами и кабаньи с устрашающими клыками, — каждая с гравированной табличкой, сообщающей дату и имя охотника, уложившего добычу. Помимо постоянного и неизбежного присутствия этих животных призраков прошлого, в Ле-Прьёре, казалось, по-прежнему витали унылые духи монахов, живших здесь и умиравших в XVI и XVII веках. В раннем детстве я все время слышала их шаркающие шаги, их бессловесные обеты молчания, эхом отдающиеся в доме, чуяла ледяные дуновения, когда они шли мимо по коридорам, а не то и заходили ко мне в комнату в любое время суток. Я их не боялась, но веселыми спутниками детства их не назовешь.
Летом, когда за нами смотрела Луиза, а потом Нанисса, мы с Тото играли под теплым бургундским солнцем, наслаждались приливом сил и бодрости после долгой зимы и унылых стен Ле-Прьёре. Едва научившись ходить, мы уже вскоре сели в седло, на пони, которых конюх Жорж водил под уздцы, пока мы не подросли настолько, чтобы ездить верхом самостоятельно. Мы собирали полевые цветы у речки, наблюдали, как в прозрачной воде резвится форель. Сидели на теплых каменных ступенях монастырской часовенки подле жилого дома, где