Не посоветовавшись с Женни, не рассказав ей о содержании писем, я запечатала их и вручила почтальону, которого все время подстерегала, а потом не упускала из виду, пока он не скрылся, унося оба послания.
Итак, я сожгла свои корабли. Теперь суд вынесет решение в пользу моей противницы без тяжбы, без иных доказательств, кроме моего собственного признания. Отныне Женни ничего не грозит, а я покончила с постыдным соглашением. Никакого судебного разбирательства не будет, и я вольна вернуться во Францию. С другой стороны, я дала понять Мак-Аллану, что люблю и всегда любила Фрюманса. Женни я заявила, что хочу несколько дней пожить в Помме, — пусть подозрения на мой счет превратятся в уверенность. Она не стала возражать, так же как Джон больше не пытался отсрочить отъезд: наша решимость покинуть Соспелло, пусть хоть пешком, была так тверда, что удержать нас он мог бы только силой. Джон написал своему хозяину, потом нанял экипаж. Я расплатилась с ним деньгами Женни — на этот раз без угрызений совести: честь была нашим общим и нераздельным достоянием. В тот же вечер мы выехали дилижансом в Тулон. Всю дорогу мы не видели Джона, он, наверно, скрывался где-то на империале, но в Тулоне снова возник и помог нам уехать в Помме. Когда наши вещи были водворены в домик священника, Джон молча простился с нами и исчез.
Фрюманс не мог прийти в себя от удивления. Не догадываясь о роли, которую сыграл в моих отношениях с Мак-Алланом, он счел, что я приехала посоветоваться с ним. Он уступил нам свое жилье, а сам перебрался к Пашукенам.
LXXI
Мне казалось, что, вернувшись после первой разлуки в родные края, испытаю глубокое волнение, но ошиблась: я была слишком потрясена нанесенным мне ударом и нестерпимым разочарованием. Должна сказать, что Фрюманс сперва наотрез отказался верить в виновность Мак-Аллана, но нежелание Джона ответить на прямой вопрос Женни так поразило его, а молчание во время поездки и прощания было так многозначительно, что поколебался и Фрюманс. Тем не менее он хотел объясниться с Джоном или Мак-Алланом. Я резко запротестовала против этого, Женни тоже его не поддержала, так что он совсем растерялся.
Ранним утром после тягостной ночи я в одиночестве отправилась бродить по горам и, не замечая дороги, добралась до Дарденны. Очнувшись от глубокой задумчивости на крутой тропинке, я взобралась по ней, радуясь угрюмой пустынности пейзажа, и остановилась на краю обрыва. Не лучше ли, не разумнее ли похоронить себя там, на дне? — спрашивала я себя. Будущее уже не сулило мне никакой отрады, к жизни привязывали только два преданных друга — Фрюманс и Женни, но и для них я была только источником мучений и обузой. Кто, как не я, препятствовал их браку? Теперь, когда я разорена и обманута, не вернется ли Женни к мысли влюбить в меня своего жениха? Конечно, вернется — можно ли было сомневаться в этом, зная ее слепую преданность мне! Недаром во время поездки она лишь о нем и говорила. Женни не желала понять, что я страстно влюбилась в Мак-Аллана в тот самый день, когда узнала, что мне надо ненавидеть его и презирать. Обманутая моим внешним стоическим спокойствием, она решила, что я не испытываю никакой боли и что мысли мои вновь обратятся к идеалу совершенной добродетели и незапятнанной чистоты, каким в ее глазах был Фрюманс.
Таким образом, я опять становилась несчастьем для человека, который не принес бы счастья и мне. Быть может, в эту минуту Женни уже пытается растрогать его и толкнуть на шаг, о котором давно мечтает. Да, в эту самую минуту, когда ее мечта приводит меня в ужас, а безмятежное лицо Фрюманса в сравнении с живым и подвижным лицом Мак-Аллана внушает чуть ли не отвращение!
И в моей судьбе, и в сердце все было разорено, исковеркано, спутано, непонятно. Появись передо мной Мак-Аллан, я скорее бы бросилась с обрыва, чем стала его слушать, но стоило зашелестеть листве — и я вздрагивала от жгучей радости, потому что за возможность хотя бы на час вновь поверить в него готова была отдать остаток жизни.
За деревьями раздалось мерное постукивание, похожее на звук приближающихся шагов. Я вскочила, хотела убежать, но упала — у меня перехватило дыхание. Через секунду я поняла, что это куница грызет сухую ветку. Страх сменился горьким сожалением.
Я хотела в один день испить всю чашу горечи и последний раз увидеть Бельомбр: что бы ни было, но я твердо решила уехать из этих мест. Я пошла вниз по течению Дарденны, пробираясь по белым, поросшим олеандрами уступам ее пересохшего русла. Хлеба были сжаты, оливки собраны, трава пожелтела: моя родина, дорогая моя родина показалась мне гнетуще унылой, бесцветной, убогой. Я подошла к моему запертому сиротливому дому и остановилась: у зеленой беседки Мишель подвязывал розы к железным прутьям и не заметил меня, а у меня не хватило духу его окликнуть. Минуту я посидела на краю пыльной дороги, в редкой тени питтосфора, росшего наверху, на террасе. Вдали трудились, как всегда, мельники — для них ведь ничто не изменилось. Меньше всего, разумеется, они думали обо мне. Стараясь не попасться им на глаза, я проскользнула в Зеленую залу. Тропинка, ведущая туда, заросла сорными травами, по ней уже никто не ходил. Я бессознательно нарвала цветов, потом опустила букет в мелкий ручеек, шелестевший по камням, и оставила его там: я была отверженная — зачем же мне эти ни в чем не повинные цветы?
Вернулась я совершенно разбитая, не перемолвясь ни с кем ни единым словом: на мне была густая вуаль, и встречные крестьяне либо вообще не узнавали меня, либо, минуту поколебавшись, но не услышав обычного приветствия, принимали за приезжую.
Женни так тревожилась, что послала Фрюманса разыскивать меня. Я рассердилась на их докучную заботу и недовольно сказала, что вечно причиняю одно беспокойство, даже не смею погоревать в одиночестве. У Женни на глаза навернулись слезы, и я сочла ее слабодушной за неумение их скрыть: ведь слезы душили и меня.
Я попыталась поговорить с аббатом Костелем, но его вопросы и суждения о моем состоянии были так наивны, словно передо мной был малый ребенок. Поздравив меня с тем, что я так своевременно разгадала вероломный замысел, он предложил мне поселиться в Помме и продолжить занятия греческим — они исцелят меня от всех горестей. Потом я пошла на могилу бабушки, но мое сердце словно окаменело. Рядом был свежий холмик, на невысоком кресте из черного дерева белела надпись: я прочла имя старой Жасинты, она умерла неделю назад. Это было неожиданно, и вот тут я разрыдалась.
«К чему придавать такое значение жизни? — думала я. — Она так быстро проходит и оставляет так мало следов! Мишель обожал свою мать, день и ночь ухаживал за ней, а сейчас подрезает ветки и подвязывает розы с таким старанием и любовью, точно и не хоронил ее неделю назад. Я разглядела его лицо, оно такое же добродушное и спокойное, как всегда. Быть может, вечный отдых, который вкушает сейчас эта бедная женщина, достаточная награда ее сыну за жизнь, полную труда и преданности? А разве я не умерла и не похоронена для всех, кто меня любил? Мое детство было, как лучами, всечасно озарено нежными улыбками и заботливыми взглядами. Я росла подобно благословенному растению, на мне были сосредоточены все надежды семьи. Впрочем, питтосфор и розы в нашем саду тоже были предметами любовного ухода, гордостью и украшением Бельомбра. Но если вихрь вырвет их с корнем, на этом месте посадят новые цветы и деревья. Появится в Бельомбре другой хозяин с другими детьми — и кто тогда вспомнит о Мариусе и обо мне?»
Среди этих мирных могил меня охватила жажда смерти, сумрачная и жгучая. Холмик, под которым покоилась Жасинта, был усажен цветами, росшими только в нашем саду, — значит, их пересадил сюда Мишель. Выходит, он не забыл ее? Те же цветы были и на могиле бабушки — последняя дань, исполненное нежности воспоминание. Я завидовала участи людей, навеки исчезнувших, но по-прежнему почитаемых; они перешли в иной, неведомый нам мир, а на земле их продолжают окружать простодушным вниманием и необременительными заботами.
— Счастливы умершие — они больше не мешают живым! — воскликнула я.
Появился Фрюманс — полдня он разыскивал меня по всем окрестностям и под конец пришел на кладбище. Вместо благодарности я осыпала его упреками и не сумела скрыть горечи и безнадежности, переполнявших мою душу. Он попытался примирить меня с жизнью обычными своими рассуждениями о радостях исполненного долга. Его добродетель была мне несносна, и я сказала, что человеку с холодной кровью легко быть сильным и не жалеть о счастье — он ведь понятия не имеет, что это такое. Фрюманс вздохнул и украдкой взглянул на Женни, которая в эту минуту появилась на кладбище и позвала меня обедать. Я еще раз подумала, что стала жестока, несправедлива и надо скорей кончать с жизнью, иначе все меня возненавидят.
LXXII
Несколько дней я не желала слушать утешения, отказывалась строить планы на будущее. Я упрямо искала одиночества, забиралась в непроходимые овраги, отыскивала укромные местечки на склонах бау — высокого округлого холма, заросшего густой травой и кое-где опасного из-за крутых, обрывистых откосов. Очертания его были прекрасны, на вершине, где солнце уже выжгло траву, царило полное безлюдье. Я залезала в глубокие известковые расщелины в уступах под самой вершиной и там, в тени сосен, укоренившихся в трещинах, скрывалась от розысков Женни и Фрюманса. Мне так хотелось убежать от моей взбаламученной жизни, которая прежде улыбалась мне, а теперь заслуживала одной ненависти, что мысли мои упорно обращались к смерти. Сейчас было самое время вернуться мечтами к Фрюмансу, но как раз Фрюманс, неколебимый под ударами судьбы, был мне особенно невыносим: его стойкость возмущала меня как нечто противоестественное. Когда Женни пыталась ставить его в пример, я приходила в неистовство.