А дед Савватий, помолчав, добавил:
— Недаром они высоко держат голову. Ты слышишь меня, сынок? Запомни это.
РОМА-МЕДВЕДКО
Дом наш стоял на высоком месте, всеми четырьмя окнами в Урал, то есть в горы. Сразу за окнами дыбился частый, похожий на сухостойный ельник тын, он маленько мешал смотреть, но я и так знал, что за ним, и угадывал, где начинался спуск к речке и узкую тропинку, по которой ходили за водой женщины. Дальше, за речкой, ровной улочкой стояли черные от старости дома со сплошными тесовыми крышами, закрывающими все хозяйские постройки и даже дворы, а еще дальше — горы. Горы, полные лучезарного света и манящих тайн, поднимались овальными вершинами до самых облаков. Особенно хороши они были зимой, покрытые снегом: в солнечный день излучали столько радостного блеска, что казались голубыми и сплошь усыпанными дорогими камнями, точно звездами — небо.
Смотрел я на эти голубые горы и думал, будто там и начинается жизнь. Я видел, что на них всегда больше света, с той стороны весной прилетали птицы, оттуда летом носили ягоды и грибы, а главное, в ту сторону, в горы, уходил с ружьем заречный охотник по прозвищу Рома-Медведко.
Неизвестно, кто и когда окрестил Рому Медведком, но только кличка эта ему удивительно подходила. Он был высоченного роста, грузный, медлительный, зимой и летом носил бурый залатанный полушубок. Такому великану, да еще мрачному и нелюдимому, как нельзя лучше шли его черная цыганская борода и предлинные, как у Бармалея, усы. За этот вид Рому в деревне недолюбливали, говорили о нем много лишнего, и даже ходили слухи — это уже по части болтливых старух, — будто бы он даже водился с нечистой силой…
Сперва я побаивался Рому и старался не показываться ему на глаза. Но один случай развеял мои опасения. Как-то вечером я брел через дальний луг к дому. Широкая заря оранжевым морем растеклась по всему горизонту. В эти минуты особенно красивы были наши голубые горы: оплавленные закатом, медленно притухая, они все время меняли цвета, очертания, и на них нельзя было наглядеться.
Вдруг я увидел Рому. Он сидел на высоком камне и смотрел на зарю. Без шапки, в расстегнутом полушубке. Я опустился поблизости на другой камень, и мы молча просидели до потемок. Когда угасли последние краски заката, Рома шумно поднялся и сказал:
— Красота!
Трудно объяснить, чем пленил меня этот человек, но после того вечера стоило завидеть его с ружьем, тесно мне становилось в доме, и я с тихой грустью провожал охотника взором, пока не терялась в пихтарнике его увалистая фигура.
Тогда, в годы моего детства, где-то далеко гремела война. Жили трудно. И то ли оттого, что я часто отсиживался дома, то ли от безотчетной, всегда томившей меня тоски по красоте наших гор Рома в моих глазах постепенно становился не просто охотником, а каким-то особенным человеком, к которому я уже испытывал благоговейное чувство. С какой завистью я, бывало, смотрел ему вслед, когда он, обряженный по всем правилам, уходил в горы! Мне думалось, что он самый счастливый, самый сильный на земле и, наверно, потому такой замкнутый: ни с кем не хочет разделить своего счастья. Рома уходил, а я еще долго сидел у окна, мысленно шагая с ним рядом и десятки раз переживая одни и те же события — ночные костры, охоту…
Однажды я отыскал в чулане старые отцовские сапоги, обулся и поспешил к Роме-Медведку. «Будь что будет, — отчаянно думал я, — а попрошусь в горы!»
Набирала силу весна, солнце уже подолгу стояло в небе, и воздух был так обильно насыщен запахами, что кружило голову и все во мне бродило, как на дрожжах.
Рому я не застал. Торная лыжня прямо через огород вела в горы. Я мигом представил, как этот огромный старичина неспешно переставляет длинные ноги, держит наперевес ружье и медленно бредет среди сверкающих от солнца снегов. Ух, как обидно стало, что он ушел, в этот единственный день, когда наконец и я собрался сходить и хоть одним глазком посмотреть поближе на эти голубые горы!
Нет, невозможно жить вот так, только мечтая и завидуя! С пренебрежением взглянув на дырявые сапоги, поглубже засунув в короткие рукава руки, я решительно зашагал по Роминой лыжне.
Я сотни раз проваливался и падал, в сапоги, в рукава, за ворот набивался снег. Но я вставал, отряхивался и снова шел. Самое страшное — как бы меня не хватились дома и не пустились в погоню… Но все обошлось, и к исходу дня, мокрый и совершенно измученный, я добрался до первого перевала.
Присел на вытаявший камень, осмотрелся. Кругом тихо, пустынно. Заснеженные горы с сияющими вершинами походили на какое-то заколдованное царство. Оцепеневшие от холода дворцы, зубчатые неприступные башни… Лишь одна лыжня, вьющаяся между этих белокаменных громад, напоминала о том, что тут недавно прошел человек.
Я шагал и шагал, все дальше и дальше. Лыжне не было конца, она словно убегала от меня. Село солнце, и морозные молчаливые сумерки опустились на горы. На краю неба догорал закат. От него вдруг повеяло таким теплом, что захотелось подойти поближе, протянуть к нему озябшие красные руки, погреться. В одном месте, глубоко погрузнув в снег, я не мог выбраться и присел отдохнуть. Приятной истомой наполнялось все тело, не хотелось вставать, не хотелось двигаться. В воспаленных от солнца глазах плавали радужные круги, в ушах неумолчно звенели бесчисленные колокольчики. И вдруг среди этого хаоса звона и красок я отчетливо увидел, как распахнулись в горе хрустальные ворота и выехал на белом ледяном коне сам царь этих гор — Рома-Медведко. Да какой он важный: грудь колесом, на голове — корона, балахон покрыт бриллиантами.
— Ты что тут делаешь? — грозно спросил меня царь.
— Горы смотрю, голубые горы! — в испуге закричал я и очнулся.
Надо мной, расставив широко ноги, стоял Рома, но вовсе не в царской одежде, а в замшелом своем полушубке и мохнатой шапке, надвинутой на самые глаза.
Рома-Медведко вызволил меня из снега и понес к островку ельника.
— И какой тебя леший тут носит? Замерз ведь! — сурово ворчал дед, прижимая меня к закуржавевшей бороде.
— Ни-ск-коль-ко… — стуча зубами, отвечал я, а сам онемевшей рукой прятал в дыру сапога вылезшую портянку, чтобы не заметил дед да не подумал, что я вправду замерз…
Вскоре запылал большой костер. Мои ноги, всунутые в дедкины варежки из собачьего меха, тоже пылали. Устроившись на мягкой хвое, я расправлялся с краюхой хлеба, время от времени благодарно поглядывая на своего спасителя. А он, медлительный и добрый, освещенный пламенем так, что черная борода его стала медной, как бог, священнодействовал над котелком, источавшим аромат охотничьей похлебки. Вот точно так я и представлял наши ночевки в горах, правда, еще рядом с Роминым не было моего ружья да недоставало валенок на ногах…