Дальнейшее движение русских армий по Московской дороге было тяжелым и безрадостным. «В наших общих молитвах, в том "Отче наш", с которым я обращался к Творцу, слышалась из глубины души одна мольба — чтоб завтра же нам дали возможность сразиться с врагом, хотя бы пришлось умереть — только бы дальше не отступали! Наша гордость, гордость еще не побежденного солдата, была оскорблена и глубоко возмущена. Как! Мы отступали перед надменным врагом, а они все глубже и глубже проникали в родные поля каждого из нас, все ближе и ближе и никем не сдерживаемые подступали к самому сердцу нашего общего Отечества», — свидетельствовал о настроениях в армии один из участников тех событий{41}.
Правда, порой в походе случались весьма забавные происшествия, отвлекавшие «детей Марса» от мрачных раздумий. Так, H. Е. Митаревскому запомнился курьез, случившийся в войсках 6-го пехотного корпуса генерала Д. С. Дохтурова где-то между Витебском и Смоленском: «Тревога произошла страшная. Офицеры наши и пехотные собрались в кучки на поляне, где мы находились, и толковали, что будет с нами. — Отрезаны мы, окружены неприятелями в лесу? — дело выходит плохо. — Впереди колонны скакал мимо нас какой-то полковой адъютант. Мы обратились к нему с вопросом: "Что там такое?" А он скачет дальше, ничего не отвечая, только махнул рукой. Нам всем досадно стало. — "Вот, говорили, заважничал, что навьючили на него какую-то новость, так и говорить не хочет". — При выезде с поляны в лес была большая грязная лужа; адъютант подскакал к ней, лошадь оступилась и он через голову лошади полетел в лужу, да так, что почти весь туда спрятался с головой. Во всяком случае первою мыслью было бы пожалеть его, а тут, с досады на его невнимательность, сказали: так ему и надо. Когда же он начал подыматься и карабкаться по грязи, то поднялся страшный хохот. Смеялись офицеры и солдаты; смеялись, кажется, и те, кто ничего не видал, а из подражания другим. Смех и хохот по всему лесу поднялся до того сильный и отразился таким сильным эхом, что казалось, что произошло что-то страшное. Вдруг видим впереди скачет генерал Дохтуров с своим штабом, и такой встревоженный, каким мы никогда его не видели. Он спросил: "Что такое, что случилось?" До самой поляны, где мы стояли, никто ничего не знал; тут подошел к нему один полковник и рассказал случившееся. Дохтуров вздохнул и сам засмеялся, тем более, что тревога была совершенно пустая»{42}.
Александр Муравьев в записках рассказал об озорной проделке своего брата: «Николаю вздумалось попугать Депрерадовича (начальника 1-й кирасирской дивизии). Он отлично голосом, лицом и движениями перенимал Константина Павловича, который строго требовал, чтобы офицеры на походе были на своих местах, что при этом случае исполнять было невозможно. Дело было ночью; брат Николай с двумя будто бы своими адъютантами, мною и Бутурлиным, поскакал обгонять полки, и мы оба за ним. Поравнявшись с офицерами, он, переняв голос великого князя, стал кричать: "Под арест, под арест, офицеры, по своим местам!" Так продолжал он, проскакав и мимо Депрерадовича, и мы доскакали до села, где назначен был первый переход.
К утру приехал и великий князь <…>, и весь корпус по исправленной уже дороге пришел и расположился лагерем. Хотя такой поступок и подвергал нас, особенно Николая, опасности, если бы он открылся, но мы спокойно явились утром к Куруте как ни в чем не бывало. Явился также к великому князю Депрерадович с испуганным, встревоженным и виноватым лицом с рапортом вполголоса. Константин Павлович, удивясь его смущению, спросил его: "Что с тобою сделалось?" Он отвечал: "Виноват, Ваше Высочество! Вы заметили и гневались и приказали арестовать за то, что офицеры не были при своих местах, но по трудности переправы это не было возможно". Тут великий князь, догадавшись, что Депрерадовича одурачили, сделал, однако, ему выговор за неисправность на походе, а между тем поручил Куруте разузнать, кто бы мог над ним подшутить, и не брат ли Николай, потому что он знал его искусство перенимать его. Курута дал слово, что ни брату и никому ничего худого не будет, и после некоторого запирательства брат сознался, и это забавное дело счастливо сошло и ему и нам с рук».
П. С. Пущин сохранил в памяти другой эпизод периода отступления обеих русских армий: «Мы достигли нашей стоянки только поздно вечером в полной темноте. В продолжение целого дня какая-то женщина шла с нашей колонной и говорила тем, кто ее спрашивал, что она принадлежит генералу Лаврову. Все удовлетворялись таким ответом, пока один шутник не вздумал за ней ухаживать и в порыве страсти сорвал головной убор, из-под которого показалась мужская голова. Оказалось, что это был шпион; его отправили в главную квартиру»{43}. Склонный же к самоанализу П. X. Граббе сделал в ту пору наблюдения, характеризующие внутреннее состояние русских офицеров после оставления Смоленска: «Есть в жизни положения, более отражающие некоторые дни ее. Не особенною деятельностью памятны они; напротив, можно назвать их страдательными. Это какое-то отражение внешнего мира в душе вашей, полной обыкновенного, после множества сильных, последовательных впечатлений. Это кризисы нравственного образования, на целую жизнь действующие. Таковы были для меня эти дни до Бородинского побоища»{44}.
Главнокомандующие тем временем делали все, чтобы «приискать новую позицию», однако в ходе этих поисков «раздоры» между ними все более углублялись, давая пищу для офицерских пересудов. «Генерал-квартирмейстер Толь выбрал перед Дорогобужем (позицию. — Л. И.), казавшуюся ему выгодной. Оба главнокомандующие и Цесаревич Константин со своими штабами выехали 12 августа осмотреть ее. Я поехал также. Барклай де Толли заметил разные невыгоды этой позиции, в особенности на левом ее фланге. Толь защищал ее с самонадеянностью и без осторожности в выражениях, наконец, прибавил в увлечении, что позиция, им избранная, не может иметь тех недостатков, какие в ней находят. Тут разразилась туча. Едва он выговорил это с тоном еще более неприличным, чем самые слова, как князь Багратион выехал вперед: "Как смеешь ты так говорить и перед кем: взгляни, перед братом Государя, перед главнокомандующими! Ты знаешь, чем это пахнет, — белой рубашкой". Все умолкло. Барклай де Толли сохранил неколебимое хладнокровие, Цесаревич осадил свою лошадь в толпу, у Толя пробились слезы и текли по суровому лицу. Позиция оставлена, и приказано было тотчас отступать. Канонада в арьергарде слышалась уже близко. Отошли к Вязьме. Разногласие между главнокомандующими не было уже тайной для армии. Все почти склонялись на сторону князя Багратиона. Дух уныния и осуждения всего, что делалось, из глухого делался громким. В Главной квартире пели:
Vive l'ettat militaireQui promet a nos souhaitsLes retraites en temps de guerre,Les parades en temps de paix.
(Да здравствуют военные, которые обещают нам отступление во время войны и парады в мирное время)»{45}. Как видим, увлечение государя и его брата цесаревича Константина Павловича парадами не было оставлено без внимания, вызвав особое нарекание. Однако оплошностью при Дорогобуже злоключения полковника К. Ф. Толя не закончились, о чем поведал И. С. Жиркевич. Зная, что русский арьергард располагался вблизи деревни Усвятье, он отправился с вверенной ему командой в «тыл» русской армии на «фуражировку». Велико же оказалось его изумление, когда он встретил крестьян из принадлежавшей ему деревни, которая должна была находиться западнее расположения русских войск. Крестьяне, в свою очередь, были не менее удивлены тем, что их барин без опаски разъезжает в непосредственной близости от неприятеля. Тут-то даже поручику гвардейской артиллерии стало ясно, что русские войска стоят спиной к неприятелю! А. П. Ермолов отметил: «Последствий от того не было, и намерение ожидать неприятеля вскоре отменено. Полковник Толь, отличные имеющий познания своего дела, не мог впасть в подобную ошибку иначе, как расстроен будучи строгим замечанием князя Багратиона… Чрезмерное самолюбие его поражено было присутствием многих весьма свидетелей»{16}. Поразительно, однако, что войска, выказывавшие недоверие «немцу» Барклаю де Толли, при отступлении из Дорогобужа «почти взбунтовались и громогласно требовали Беннигсена», даже не имевшего российского подданства!
В те дни, когда армия испытывала, по словам П. X. Граббе, «кризис нравственного образования», к ней навстречу выехал человек, которому при тех же самых средствах в считаные дни удалось чудом переломить настроение в войсках, о котором свидетельствовал Л. Л. Беннигсен: «Он должен был стать во главе армии, не скажу — упавшей духом, но с самого начала кампании отступавшей перед неприятелем, которая, от генерала до солдата, жаждала смены главнокомандующего, в особенности после сдачи Смоленска». Это был 67-летний «екатерининский орел», генерал от инфантерии светлейший князь Михаил Илларионович Голенищев-Кутузов, назначенный главнокомандующим всеми российскими армиями согласно воинским дарованиям и «самому старшинству» в чине. Знаменитая французская писательница Ж. де Сталь стала свидетельницей последних приготовлений Кутузова к отъезду: «Это был старец весьма любезный в обращении; в его лице было много жизни, хотя он лишился одного глаза и получил много ран в продолжение пятидесяти лет военной службы. Глядя на него, я боялась, что он не в силе будет бороться с людьми суровыми и молодыми, устремившимися на Россию со всех концов Европы. Но русские, изнеженные царедворцы в Петербурге, в войсках становятся татарами и мы видели на Суворове, что ни возраст, ни почести не могут ослабить их телесную и нравственную энергию. Растроганная покинула я знаменитого полководца. Не знаю, обняла ли я победителя или мученика, но я видела, что он понимал величие подвига, возложенного на него. Перед ним стояла задача восстановить добродетели, насажденные христианством, защитить человеческое достоинство и его независимость; ему предстояло выхватить эти блага из когтей одного человека, ибо французы, немцы и итальянцы, следовавшие за ним, не повинны в преступлении его полчищ. Перед отъездом Кутузов отправился помолиться в церковь Казанской Божией Матери (Казанский собор в Санкт-Петербурге. — Л. И.), и весь народ, следовавший за ним, громко называл его спасителем России. Какие мгновения для простого смертного! Его годы не позволяли ему надеяться пережить труды похода; однако в жизни человека бывают минуты, когда он готов пожертвовать жизнью во имя духовных благ»{47}. Сборы маститого полководца в поход, из которого ему уже не суждено было вернуться, были недолгими, но и непростыми по причине общей для многих русских военных беды — нехватки денежных средств. Положение было исправлено вмешательством государя, пожаловавшего генералу 10 тысяч рублей, дорожную карету и коляску. Взяв с собою «для письменных дел историка Суворова — Егор(а) Бор(исовича) Фукса», светлейший отбыл к войскам. Вместе с Кутузовым в Главную квартиру армии возвращались повадки «большого барина» и придворная учтивость екатерининского вельможи. Как знать, может быть, это были действенные составляющие его успеха? Казалось, на глазах у всех, под натиском торжествующего неприятеля, распадалась привычная повседневность, которая вдруг возродилась с прибытием этого старого самоуверенного аристократа, завершившего письма Барклаю де Толли и Багратиону о своем назначении с придворной церемонностью, которую не могли поколебать даже бедственные обстоятельства: «Я оставляю личному моему с Вашим Высокопревосходительством свиданию случай удостоверить Вас, милостивый государь мой, в совершенном почтении и преданности, с коими имею честь быть, Вашего Высокопревосходительства всепокорный слуга…»{48}