I
Сядь, Державин, развалися,
Ты у нас хитрее лиса,
И татарского кумыса
Твой початок не прокис.
Дай Языкову бутылку
И подвинь ему бокал.
Я люблю его ухмылку,
Хмеля бьющуюся жилку
И стихов его накал.
Гром живет своим накатом —
Что ему до наших бед? —
И глотками по раскатам
Наслаждается мускатом
На язык, на вкус, на цвет.
Капли прыгают галопом,
Скачут градины гурьбой,
Пахнет городом, потопом —
Нет – жасмином, нет – укропом,
Нет – дубовою корой!
Г.Р. Державин был потомком одного из татарских мурз, отсюда упоминание «татарского кумыса». Конечно, это и характеристика «варварской» мощи, цветистости и «непричесанности» державинской поэзии. В некоторых изданиях встречаем иной вариант стиха 17 в качестве основного: «Пахнет потом – конским топом…». (См., например: Мандельштам О. Стихотворения. Проза. М., 2001.) И во втором стихотворении цикла гроза не прекращается:
II
Зашумела, задрожала,
Как смоковницы листва,
До корней затрепетала
С подмосковными Москва.
Катит гром свою тележку
По торговой мостовой,
И расхаживает ливень
С длинной плеткой ручьевой.
И угодливо-поката
Кажется земля – пока
Шум на шум, как брат на брата,
Восстает издалека.
Капли прыгают галопом,
Скачут градины гурьбой
С рабским потом, конским топом
И древесною молвой.
«Смоковница», видимо, имеется в виду евангельская, которой Иисус, не найдя на ней смокв, предрек бесплодие. Звуковое подобие слов «СМОКоВницы», «подМОСКоВными» и «МОСКВа» очевидно, но смысловая связь не столь ясна. Здесь, несомненно, снова появляется мотив московской хитрости, оборотистости и готовности к подчинению силе, который звучал в стихотворении 1918 года «Все чуждо нам в столице непотребной…» и в очерке «Сухаревка»; вспомним: «Она в торговле хитрая лисица, / А перед князем – жалкая раба…» – и сопоставим с «угодливо-покатой» торговой московской землей, по которой расхаживает с длинной плетью ливень. Финальное предложение «Сухаревки»: «Несколько пронзительных свистков [254] – и все прячется, упаковывается, уволакивается – и площадь пустеет с той истерической поспешностью, с какой пустели бревенчатые мосты, когда по ним проходила колючая метла страха».
«Москва – третий Рим», по пословице. Важно заметить, что через пять лет, в 1937 году, в Воронеже, подобные характеристики найдет Мандельштам для фашистского Рима: «Город, любящий сильным поддакивать <…> И над Римом диктатора-выродка / Подбородок тяжелый висит» (ср. с одной из главных характеристик советского вождя – тяжестью – в антисталинских стихах, появившихся на следующий год после написания «Стихов о русской поэзии»: «…А слова, как пудовые гири, верны…»). Родство между сталинской и фашистской диктатурой Мандельштам, без сомнения, хорошо чувствовал.
Но ведь в евангельской смоковнице ничего «рабского» не было, на ней просто не было плодов, потому что еще не пришло время собирать смоквы. Сравнение Москвы со смоковницей, которая по слову Иисуса засохла, навсегда осталась бесплодной, не есть ли еще один раздраженный выпад Мандельштама по адресу «столицы непотребной», как он писал в 1918 году, ее «бесплодия» («ее сухая черствая земля») – выпад, объяснимый, наверное, тем состоянием нервной издерганности, в которое поэта привело недавнее скандальное дело, связанное с переводом «Тиля Уленшпигеля».
«Развернуть строительство метро!» 1932
Вслед за Державиным и Языковым из первой части «Стихов о русской поэзии» во второй в одном из вариантов появляется деловитый и успешный в журнальной «торговле» Некрасов (стихи 5–6): «У Некрасова тележка / На торговой мостовой».
Из комментария Н.Я. Мандельштам к этим стихам: «Прижизненные издания русских поэтов были для него едва ли не самой дорогой частью той горсточки книг, которые он собирал по букинистам. И именно в 32-м году, живя на Тверском бульваре в настоящей трущобе, он завел себе полочку и тащил туда и Языкова, и Жуковского, и Баратынского, и Батюшкова, и Державина, и еще, и еще, и еще… <…>
О “торговой мостовой” – в те годы в центре Москвы еще были улицы, вымощенные крупным булыжником, – забота Городской Думы» [255] .
«Стихи о русской поэзии» (цикл из трех стихотворений; третью часть – «Полюбил я лес прекрасный…» – приводим ниже) датируются 2–7 июля 1932 года. А 1 июля в газете «Вечерняя Москва» сообщалось: «Вчера в 4 часа дня над Москвой пронесся сильнейший ливень с грозой. А в Останкине и Погонно-Лосиноостровском было одиннадцать случаев поражения молнией. Пострадавшие каретой “Скорой помощи” были привезены в Москву. Во время грозы – с 4 часов 30 минут до 6 часов вечера – было прервано междугородное телефонное сообщение почти со всеми городами. Все дневные представления и гулянья в парках и садах были прерваны» [256] .
Гроза для Мандельштама – всегда символ настоящего события: в истории ли, в культуре ли, в природе ли. Рост растения, например, описан Мандельштамом в «Путешествии в Армению» так: растение – «посланник живой грозы, перманентно бушующей в мироздании, – в одинаковой степени сродни и камню, и молнии! Растение в мире – это событие, происшествие, стрела, а не скучное бородатое развитие!». Это восприятие жизни в постоянной и часто непредсказуемой динамике, несомненно, связано у Мандельштама с философией Анри Бергсона, идеями которого поэт был очень увлечен в молодости и интерес к которому оживился снова в начале 1930-х годов. Одному из стихотворений немецкого революционного поэта Макса Бартеля, чьи стихи Мандельштам переводил в середине 1920-х, он дал в переводе название «Гроза правá» (по одной из строк Бартеля), хотя в оригинале оно называется «Лес и гора» (“Wald und Berg”) (приводим начальные четверостишия):
Лесная загудела качка.
Кидаюсь в песню с головой!
Вот грома темная заплачка.
Ей вторит сердца темный вой.
Разлапый, на корню, бродяга,
С лазурью в хвойных бородах,
Брат-лес, шуми в сырых оврагах,
Твоих студеных погребах.
Подпочва стонет. Сухожилья
Корней пьют влажные права.
В вершинах жизни изобилье.
Гроза права. Гроза права.
«Поэзия, тебе полезны грозы!» – в который раз подтверждает Мандельштам свою позицию в стихотворении «К немецкой речи». В написанных на Тверском бульваре стихах появляются и «Лермонтов, мучитель наш», и Фет, и Тютчев, с которым у Мандельштама всегда связывалось чувство надвигающейся или разразившейся грозы (не только в природе, но и в исторической, политической жизни), и Веневитинов, и Боратынский… Мандельштам смакует их «стихов виноградное мясо» (как сказано в приводимом ниже стихотворении о Батюшкове). Каждый представлен со своим, непросто разгадываемым атрибутом, только «перстень – никому».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});