Несколько минут мы шагали в молчании, и вдруг Гитлер произнес:
— Как я ненавижу Восток! Снег меня угнетает. Иногда я даже думаю, что перестану ездить на эту гору зимой. Не могу больше видеть снег.
Я ничего не ответил, что я мог сказать? Я подавленно шел рядом. Он ровным голосом продолжал говорить о своей неприязни к Востоку, зиме, войне. В последнее время он постоянно твердил — убеждая себя и других — как он страдает, потому что судьба вечно заставляет его воевать. Он резко остановился, вонзил трость в землю и повернулся ко мне.
— Шпеер, вы мой архитектор. Вы знаете, что я сам всегда хотел быть архитектором. — Помолчав, он продолжил тихим голосом, словно из него ушла вся сила: — Мне помешала мировая война и преступная ноябрьская революция. Если бы не это, сегодня я мог бы стать выдающимся архитектором Германии, как вы сейчас. Но эти евреи! Девятое ноября стало следствием их систематических подстрекательств.
Гитлер разгорячился. Он вгонял себя в ярость, и мне казалось, я явственно вижу, как вращаются шестеренки, Цепляясь друг за друга. Его голос тоже обрел силу; он стал Фомче, постепенно переходя в хриплое стаккато. Передо мной стоял старик, сломленный человек, беспомощно выдавливающий из себя накопившуюся горечь, старые обиды.
— Евреи даже тогда этим занимались. Они и военных подбили на забастовку! Только в моем полку сотни солдат лишились жизни. Евреи заставили меня пойти в политику.
До этого он часто говорил, что падение рейха, унижение нации и позорная революция 1918 года вынудили его стать политиком; но он никогда не подавал это под таким соусом. Однако меня не покидало чувство, что он затеял эту прогулку с единственной целью — немного отвлечься забыть о плохих новостях с фронта. Когда мы вышли, он, вероятно, даже не думал о евреях. Но очевидно, снег напомнил ему снежные равнины Востока, и чтобы отделаться от этих ненавистных образов, он переключился на мысли о старом противнике, который с самого начала стоял за всеми неудачами и провалами в его жизни. Никогда еще я так отчетливо не понимал, насколько важна для Гитлера фигура еврея — она служила объектом для ненависти и в то же время позволяла уйти от действительности. Ведь теперь он узнал то, что не могли ему дать ни его любимая гора, ни эта зимняя прогулка. Сжимающееся кольцо вокруг армий под Сталинградом, напряженная воздушная война, прорыв Монтгомери в Эль-Аламейне — он явно выбросил из головы эти мысли и первые проблески осознания того, что война уже проиграна.
Казалось, вспышка лишила его сил, и он продолжал говорить без эмоций, тем же усталым бесцветным голосом.
— Знаете, Шпеер, я ведь никогда не жил, как другие люди. В последние тридцать лет я жертвовал своим здоровьем. До Первой мировой войны я часто не знал, что буду есть завтра. На войне я был обычным солдатом на передовой. А потом произошла революция, и началась моя миссия, и вместе с ней трудности — долгие десять лет. Но так распорядилась судьба; мне помогало провидение.
Мы пошли немного быстрее.
— Когда меня призвала нация, я хотел создать новую Германию — вместе с вами, Шпеер, — возвести много-много зданий. Германия стала бы самой прекрасной страной в мире. Только подумайте, что бы мы сделали с Берлином! Парижу было бы далеко до него. Но они все испортили. Они всегда видят в моих предложениях признаки слабости. Они думали, меня легко напугать. Так они думали обо мне! Что может эта шайка знать о фюрере национал-социалистической Германии! Но мы их победим! И тогда расквитаемся с ними. Они еще узнают, кто я! На этот раз никто не уйдет от возмездия. Я всегда был слишком снисходительным. Но теперь все. Мы с ними поквитаемся.
Он позвал Блонди, немецкую овчарку, которая убежала вперед.
В то время я часто задумывался, верит ли еще Гитлер в победу. Я никогда откровенно не обсуждал этот вопрос с теми немногими высокопоставленными офицерами, которых я мог считать своими друзьями, отношения с которыми выходили за рамки официальных — генералом Гудерианом и гросс-адмиралом Дёницем, или даже с теми, с кем я был на «ты», как, например, с фельдмаршалом Мильхом. В лучшем случае я пытался что-нибудь выведать у них с помощью осторожных намеков. Кстати, это характерно для отношений среди высшего руководства страны. Сегодня мне кажется, что, несмотря на все его разглагольствования о провидении, даже Гитлер не чувствовал уверенности. Эта прогулка с постоянными перепадами настроения: от депрессии до агрессии, от жалости к себе до иллюзорных планов на будущее, была типичной для неуравновешенного состояния Гитлера в целом, а не только в тот день. Во время войны подобные перепады случались почти ежедневно.
Словно пытаясь придать уверенности своим словам, он стал приводить примеры из истории.
— Теперь я знаю, — сказал он, — почему Фридрих Великий после Семилетней войны решил, что с него хватит. Я тоже достаточно повоевал за свою жизнь. Эта война отнимает у меня лучшие годы. Я хотел войти в историю не с победными сражениями, а со зданиями, которые вы и я спроектировали вместе. Однажды эти варвары едва не сокрушили империю; они стояли у ворот Вены. Но тогда им тоже противостоял великий человек, и он отбросил азиатов. Как же расцвела наша старая империя после победы принца Евгения. Не забывайте, что прекрасная Вена эпохи барокко возникла сразу после смертельной опасности. И с нами будет то же самое после того, как мы победим. Мы тоже построим дворцы и великолепные здания. Они станут памятниками нашей победы над большевиками.
Удалось ли мне воспроизвести все более или менее точно? Сумел ли я убедительно описать характер? Я должен помнить, что все-таки всегда слушаю его голос, слышу, Как он прочищает горло, вижу его слегка сутулую фигуру перед глазами. После освобождения надо будет послушать записи и посмотреть фильмы — вдруг в моей памяти сохранился искаженный образ, или я слишком выпячиваю зловещие или отталкивающие черты? Ведь если это весь Гитлер, как я мог быть настолько им очарован, причем больше десяти лет?
26 ноября 1952 года. Вчера пришлось написать много писем, и, самое смешное, сегодня левое запястье так распухло, что косточки не видно. В медицинском кабинете Дёниц комментирует: «Пора брать анализ крови». Функ, всегда настроенный более пессимистично, говорит: «Рука красно-синяя. Очень плохо. Похоже на серьезное неврологическое заболевание». Русский врач перевязывает мне руку и прописывает «Салицин» четыре раза в день. Кроме того, мне не разрешили выходить в сад.
Мне пришлось так много писать, потому что теперь у меня есть два канала связи с внешним миром. Новый американец, назовем его Фредерик, полагает, что при такой большой семье официального количества писем недостаточно. Через него я теперь могу отправлять сколько угодно писем. Я бы не подумал, что он способен на активное сочувствие; у него довольно равнодушное лицо, и он до смерти боится; покрывается потом, даже когда просто думает о том, как рискует.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});