ведь бездонный дурак,— с обезоруживающей улыбкой продолжал Чевырев. Совершенно ничего не знаю. Вот слышал слово философия. Для чего такое слово? Какой в нем смысл поставь к стенке — не отвечу.
— Философия — наука о познании мира, в котором мы живем, и о познании самих себя, как живущих,— весело объяснил Игнатий Парфенович. Вопросами познания мира и человека занимается философия, но, по-моему, она никогда не разрешит
Философы только тем и занимались, что объясняли мир, а мир надо переделать,—ввязался в разговор Азин — Так говорил Карл Маркс.
— Маркс требовал от философов действия, я же хочу, чтобы они размышляли.
Бессильные и безвольные личности не переделают мира. Воля без решимости хуже бессилья,—сказал Азин.
Согласен, бессилье приводит к отчаянию, но и отчаянье иногда порождает силу,— не отступал Лутошкин. — Но это уже безумство храброго отчаяния.
Безумство храбрых — вот мудрость жизни! — патетически произнес Азин.
— Неправда!— отрезал Лутошкин. — Безумство даже самых храбрых не было и не будет мудростью жизни. — Лутошкин вышел из-за стола, оперся спиной на вагонную стенку. — Вы, юные мои люди, верите в каждую красивую фразу. А вам следует знать: абсолютной и обязательной правды для всех — нет! Каждый сочиняет свою правду. Есть господь бог —это правда поповская. Нет бога — ваша правда. Боги — всего лишь выдуманные попами идолы для обмана верующих, говорите вы. Хорошо! Пусть так! А сами вы, как и верующие, поклоняетесь идее коммунистического общества. Думать не хотите —нужно ли людям общее счастье. А счастье не дается насильно. Счастье — это желанье иметь то, чего нет, но человеческие желания
бесконечны. Полное удовлетворение всех желаний — погибель для человека. Впрочем, стремиться к всеобщему счастью все равно что подниматься в небо по солнечному лучу. Удивительно хорошо, должно быть, но совершенно невозможно...
— Я не зря вам советовал податься к белым,— сердито перебил горбуна Северихин. — Теперь в самый раз перекинуться к ним,— мрачно добавил он, отставляя стакан. — Мы еще можем, усмехаясь, выслушивать ваши рассуждения, а потолкуйте-ка с красноармейцами. Скажите-ка им, что к счастью стремиться глупо. Не знаю, что тогда спасет вашу душу, Игнатий Парфенович.
— Почему вы в каждом моем слове ищете враждебность? Почему отказываете мне в праве на самостоятельную мысль? Это очень опасно — лишать права на мысль, — защищался Игнатий Парфенович.
Азин, досадливо закусив нижнюю губу, поглядывал на Лу-тошкина, на Северихина: было неприятно, что Северихин задирает Игнатия Парфеновича. Шпагин сидел с непроницаемым видом, Дериглазов скручивал цигарку, Чевырев улыбался. Стен смотрел в потолок, сразу утратив интерес к спору. Лишь Шур-мин, с восемнадцатилетней жадностью ко всему интересному, шумно вздыхал.
— Хорошо иметь знания! Грамотный любого тюху-матюху на лопатки положит. А какой из меня командир, ежили я трех классов церковноприходской не кончил? Я, что такое траектория, не понимаю. Мне толкуют — пуля летит по траектории, а я только ушами хлопаю,—снова заговорил Чевырев.
— Ты сорок суток отбивался от ижевцев, а ведь их силы десятикратно превосходили твои, — заметил Азин.
— Так это же до первого умного генерала. А разве ты не прочь поучиться? И у тебя, думаю, военные знания не ахти?
Азин хотел признаться, что и он — военно необразованный, но мелкий бес тщеславия удержал его. И он вдохновенно со-' врал:
— Я Елисаветградское училище окончил. Как-никак, а капитан царской армии. — Почему он назвал Елисаветградское училище, для чего присвоил чин капитана, Азин не мог бы объяснить и самому себе. Просто взбрело на ум, к тому же хотелось увидеть, как среагирует на его хвастовство Чевырев.
...Азин еще не выбрался из короткого сна, но сентябрьское утро с бесконечными заботами уже проникало в ум. В дверях купе появился Стен, завертел головой, не зная, будить —не будить командира.
— Ну, что тебе? — сонно спросил Азин.
— Проситель какой-то. Старик татарин.
— Что надо татарину?
— Подай ему командира — и только.
— Ну позови его.
Тотчас же в дверь протиснулся татарин в изодранном бешмете, настороженно остановился у двери.
— С чем пожаловал, старина?
Татарин снял засаленную тюбетейку, обтер ею лысину и быстро-быстро заговорил, мешая татарские слова с русскими:
— И чево я теперь стану делать? Избу мою чисто-начисто сдуло. Детишки без хлеба, баба померла, да успокоит аллах ее душу. Куда мне теперь деваться, скажи? Нет, ты скажи?
— Постой, я ничего не понимаю...
— Ты Агрыз брал? Брал. Вот твоя пушка начисто сдула мою избу... /
— Ничего не попишешь, отец, война...
— Война войной, а где мне жить, скажи? Почему так: белый ходил —сарай сгорел, красный пришел —изба горит? Баба помираи и внуки, по-твоему, помирай? А мне сапсем помирать надо? Бедному человеку не стало житья! А почему, скажи? — старик сцепил на рваном бешмете скрученные, как вишневые сучья, пальцы.
Азин вышел на перрон, где испуганно топтались босые, со стеариновыми личиками ребятишки. Дети бросились к татарину, он прикрыл их черные головки мокрыми полами бешмета.
— Вот они, внучата. Сапсем мал-мала, ашать хотят, спать хотят, чево делать буду?
— Забери ребят, Стен! И разыщи мне Игнатия Парфенови-ча,— сердито приказал Азин.
Татарин привел его на свое пепелище. Лишь стайка обгорелых черемух да печная труба напоминали о гнезде старика. Азин отшвырнул ногой головешку, тронул голый черемуховый ствол: с головы до ног обдало водяной пылью. Расстроенный, он вернулся в штабной вагон, но на пороге салона удивленно остановился.
Лутошкин сидел у стола, по-бабьи подперев правую щеку ладонью. Стен стоял в картинной позе, выпятив грудь, откинув белокурую голову; татарчата, разинув рты, ухмылялись. Все слушали Шурмина, а тот, размахивая руками и подвывая, декламировал:
Мы с Камы, с берега Крутова,
Тебе, буржуй, ответим снова:
— Прими, хозяин дорогой,
Поклон под задницу ногой!..
— А поклон под задницу ногой — здорово! — захохотал Азин. — Чьи стихи, Шурмин?
— Его собственного сочинения,— добродушно крякнул Лутошкин.—