В дверь постучали. Генрих Афанасьевич убрал ладонь от груди, повернулся к столу и глухо проговорил:
– Входите.
Дверь открылась, и в кабинет бодрой походкой вошел Бурдаков. Притворил за собой дверь, бесцеремонно прошел к столу, остановился перед Брокаром и спросил:
– Звали, Генрих Афанасьевич?
– Нет, не звал, – ответил Брокар, глядя на него из-под кустистых бровей.
– А мне послышалось, что кличете. Ну, видать, ошибся.
– Ты почему еще здесь?
– Замешкался, – просто ответил Бурдаков. – Но сейчас уже ухожу. Покойной ночи, Генрих Афанасьевич!
– Покойной ночи.
Бурдаков повернулся, чтоб идти, но вдруг остановился и внимательно посмотрел на Брокара.
– Что-то вы плохо выглядите, – негромко проговорил он. – Нездоровится?
– Неважно себя чувствую, – нехотя ответил Брокар. – Вероятно, из-за погоды.
Бурдаков усмехнулся:
– Ох, да. Будь она неладна, эта погода. Старые мы с вами совсем стали, Генрих Афанасьевич. Не успели оглянуться, а жизнь-то и прошла. И в чем, спрашивается, был ее смысл?
Брокар поднял на помощника недоуменный взгляд:
– О чем ты говоришь, я не пойму?
– Да ни о чем. Просто философствую. Помрем мы с вами, и целый мир вместе с нами помрет. Ничего ж не останется.
– Ты, стало быть, в Бога не веруешь?
– Да как вам сказать… Я ведь всю жизнь на вас, как на Бога, смотрел. А сейчас вижу – и вас время не жалеет. Вы – мой Бог, я – ваш раб, а помрем, и оба в песок превратимся. Выходит, что и разницы-то никакой нет.
Брокар угрюмо качнул тяжелой головой:
– Врешь, Бурдаков. Разница между нами есть.
– Пока живы, кой-какая есть, – согласился Бурдаков. – А помрем, так и той не останется. Одно гнилое мясо.
– Ну хватит! – гневно воскликнул Брокар. – Надоел ты мне со своими бреднями. Убирайся к черту!
– Вот именно, что к черту. Туда оба и отправимся, – усмехнулся Бурдаков. Вдруг улыбка сползла с его губ. – Эге… – проговорил он. – Да на вас лица нет. Что это с вами, Генрих Афанасьевич?
– Мне плохо. Будь добр, пошли за доктором Бретцелем.
– Сей же час позову! – сказал Бурдаков и вышел из кабинета.
* * *
– Увы, диагноз подтвердился, – сказал Бретцель, опуская рукава сорочки. – Я назначу вам курс лечения, но этого мало. Вы должны немедленно отправиться на воды. Или как минимум покинуть Россию и перебраться в страну с более мягким климатом.
– Все настолько плохо? – спросил, приподнимаясь с сомье, Брокар.
– Хуже, чем вы думаете, – ответил доктор. – Болезнь сильно запущена.
– Иван Богданович, дорогой, сколько мне осталось? – прямо спросил Брокар.
Доктор отвел взгляд и сказал:
– Это зависит от вас.
– Хватит отговорок, доктор. Скажите правду. Будьте мужчиной.
– Гм… Что ж… Если совсем уж честно…
– Честно!
Доктор посмотрел на Брокара, вздохнул и сказал:
– Боюсь, до глубокой старости вы не доживете.
– Даже в «более мягком климате»?
– Даже там, – кивнул доктор. Он снял очки, протер их платком и снова водрузил на нос. – Итак, что вы намерены предпринять?
– Пожалуй, я поеду в Канны, – ответил Брокар.
– Почему именно Канны?
– Если мне суждено умереть, то пусть это случится на родине.
Доктор нахмурился и смущенно кашлянул.
– Напрасно вы так мрачно смотрите на вещи, господин Брокар. При удачном стечении обстоятельств и усиленном лечении вы еще можете…
– Ну хватит, – оборвал его вдруг Брокар. Затем добавил, смягчившись: – Простите за резкий тон, но я не терплю околичностей. Спасибо, что сказали правду. И спасибо за все, что вы сделали для меня.
– Это моя работа.
– Я понимаю. Но и свою работу можно делать по-разному. Уж я-то знаю.
Бетцель вздохнул и неуверенно проговорил:
– Может, все-таки на воды? Это будет много полезнее для вашего организма.
Брокар покачал головой:
– Нет, в Канны. У меня к вам еще одна просьба… Пожалуйста, не говорите ничего жене.
– Как пожелаете, – покорно ответил доктор.
Генрих Афанасьевич пристально посмотрел ему в глаза и тихо произнес:
– Обещаете?
– Обещаю, – вновь кивнул доктор.
– Ну, теперь я спокоен.
Три дня спустя Генрих Афанасьевич сидел у себя в кабинете. Лицо его изображало глубочайшую задумчивость, тогда как на губах застыла рассеянная полуулыбка, в которой было что-то жуткое и словно бы не относящееся к этому миру. Несмотря на то что кабинет был ярко освещен полуденным солнцем, темные глаза Брокара оставались темными и непроницаемыми для света.
На подоконник села черная птица и несколько раз стукнула клювом по стеклу. Брокар вышел из задумчивости и посмотрел на окно. Птица тотчас вспорхнула. Брокар пошевелил тяжелой головой, чтобы размять шею, и тут взгляд его упал на доску фламандского художника, купленную им три дня назад у одного московского антиквара.
Генрих Афанасьевич купил картину случайно, обнаружив, что на картине изображен в точности такой подсвечник, какой стоит у него в кабинете на столе. Это было удивительно. К тому же главный персонаж картины очень походил на самого Генриха Афанасьевича. Брокар счел это знаком судьбы.
– Словно бы в зеркало заглянул, – сказал он тогда антиквару, разглядывая картину.
Старенький антиквар внимательно посмотрел на Брокара, затем перевел взгляд на картину, сощурил в улыбке слезящиеся глазки и гнусаво протянул:
– А похо-ож. Лопни моя селезенка – действительно похож!
Доска была прелюбопытная. За столом сидели художник Тильбох и скелет, изображающий его смерть. А на стене, прямо за ними, висела картина, на которой были изображены кухарки, зажимающие носы руками.
Сидя у себя в кабинете, Брокар долго разглядывал доску Тильбоха. Затем встал, прошел к шкафу и вынул из него другую картину, приобретенную год назад у одного заезжего итальянца. Картина принадлежала кисти неизвестного мастера и называлась «Искушение епископа Феофила».
Брокар поставил картину на стул и стал ее рассматривать. Еще прежде он заметил, что стол монаха-алхимика, уставленный емкостями для химических экспериментов, очень похож на его собственный лабораторный стол. Дьявол, появляющийся из дыма, сильно забавлял Брокара. Генрих Афанасьевич достаточно пожил на свете, чтобы знать – настоящий черт выходит вовсе не из дыма, а из сердца человеческого.
Тем не менее он решил использовать и эту картину, намереваясь создать что-то вроде живописного collage[13]. Collage, который станет ключом к разгадке главной тайны его жизни.
«То-то порадуются потомки», – с усмешкой подумал Генрих Афанасьевич, ставя Тильбоха на мольберт.
Николай Струйников, когда-то молодой художник, подающий блестящие надежды, ныне выглядел довольно жалко. Лицо его стало желтым и одутловатым. Под глазами образовались дряблые мешки. Щеки художника глубоко запали и постоянно были покрыты бурой щетиной, которую не брала ни одна бритва. Одежа была грязна и поношена, сапоги – дырявы. Брокар окинул жалкую фигуру художника спокойным взглядом и сказал:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});