— Как обстоят дела с кометами? Вы уже выяснили, могущественные ли они вершители судьбы, или мы просто вверяем им наши собственные желания и страхи?
— Мэтр Гренгуар собрал так много материала, что сперва я должен все просмотреть и упорядочить, — ответил я уклончиво, чтобы не признаваться, что в последнее время слишком редко занимался кометами. — Все очень запутанно, и я едва ли смогу объяснить, из-за чего ссорятся великие умы. Кто хочет знать, какими силами управляет судьба нашей участью?
Отец Клод глотнул сладкое испанское вино, взглянул на меня поверх края своего бокала и сказал одно единственное слово:
— Ананке.
Ананке! Мои руки задрожали, и я чуть не выплеснул вино.
— Вы правы, отец, здесь действительно холодно. Я позабочусь об огне, — я подложил дров, раздул пламя, пока снова не овладел собой. Тогда я спросил его:
— Ананке, это по-гречески, не так ли? Что это значит?
— Судьба, но еще и рок, фатум, принуждение, неизбежность. Единственное слово, которое включает в себя все, что определяет жизнь человека: борьбу против четырехкратного рока.
— Сразу четырехкратный?
— Четыре неизбежности сковывают человека, и все же три из них он преодолел сам, назовем их крайними неприятностями. Они нужны ему, чтобы жить вместе с другими людьми, чтобы не быть простой единичной песчинкой в потоке времени. В этом нуждается сам человек и его судьба. Я говорю о религии, о неизбежности догм, к которым склоняется человек, потому что он не может существовать без веры. Чтобы иметь возможность верить, он ограничивает свое собственное сознание. Тогда это общество, чьим законам принуждения подчиняется человек, потому что он в противном случае был бы животным — диким и беззащитным одновременно. И как догмы ограничивают его мышление, так ограничивают законы его чувства. Не стоит забывать природу, против которой он денно и нощно выступает в борьбе, вырубая деревья, вспахивая землю и пытаясь укротить необузданность моря на кораблях. Природа и стихии ограничивают его волю. В борьбе с этими тремя неизбежностями человек изнуряет себя, чтобы быть человеком. Разве это не смешно?
Когда Фролло задал этот вопрос, он казался совсем другим, нежели радостным — скорее, серьезным и чуть ли не отчаявшимся. Сперва он взглянул в свой бокал, словно истина действительно была в вине, потом перевел глаза на меня, но его взгляд прошел сквозь меня в безграничную даль — по ту сторону Нотр-Дама и Парижа.
С глубоким вздохом он продолжал:
— Высшая ананке внутри нас, в человеческом сердце. Все внешние принуждения человек может преодолеть, но к тому, что велит ему сердце, он привязан навеки, это может быть роковым, и человек может заглянуть в рок. Сердце, этот сырой комок мяса в нашей груди, правит нашей жизнью, как король Людовик Францией. Может ли человек быть благородным и чистым, если он руководствуется этим куском мяса, должен жить по ритму его стука? Не есть ли спасение из этого состояния высшим счастьем, необходимый шаг в небесное царство?
— Ваши слова, отец Фролло, еще более запутанны, чем записи Гренгуара о кометах. Вы бичуете догмы веры, а сами при этом — высокопоставленный представитель церкви. Вы ругаете подчинение человека этим законам, а сами же, как подданный короля Людовика, следуете им. Это противоречие!
— Конечно, это противоречие правит нашим миром. Как я уже сказал, человек изнуряет себя, чтобы быть человеком. Лишь когда падут эти неизбежности, чистые души смогут снова обратиться к свету.
— Тогда мир прекратит свое существование.
Фролло тонко улыбнулся. Именно это было заключение, которое он хотел преподать мне. Не он угрожал привнести в мир ананке. Нет, по его словам мир был судьбой человека.
И был ли он так уж не прав? Ананке веры привела катаров и многие другие секты на костер. Ананке закона угрожала Эсмеральде пытками и смертью. Ананке природы сделала Квазимодо калекой, лишила навеки возможности быть человеком среди людей. Что касалось ананке сердца, то я сам мог рассказать целую поэму по этому поводу. Не мучился ли я сам постоянно оттого, что был без отца? И теперь я страдал от холодности Колетты. Если Фролло был прав, тогда он был добром, а Вийон, мой отец — злом? Белые и черные перемешались?
— Но человек подчиняется не только принуждению, — я попытался найти отговорку, чтобы вырваться из трудного положения, куда пытался увлечь меня своими разговорами Фролло. — Он обладает волей. Бог дал ему свободу принимать решения.
— Был ли этот хороший поступок, был ли это добрый Бог? — Изумленно я взглянул в его серьезное лицо:
— Отец, как можете вы, архидьякон, спрашивать такое?
— Я использую лишь свободу мышления, которая не подавлена догмами. Продумайте ваше предложение, месье Арман. Если Бог дал людям свободу выбирать между добром и злом, не облегчил ли он тем самым создание зла? И не желал ли Бог тогда даже зла, примирясь с ним самым легким способом? И коли так, какому Богу мы молимся — доброму или злому?
— Вы все передергиваете! — захрипел я. — Вы отказываете человеку в свободе, и вы превращаете Бога в Сатану!
— Кто же свободен? И кто знает, где добро? Посмотрите, вот муха!
Насекомое, которое отдыхало сегодня утром на моем лице, сидело на краю его бокала Быстрым движением руки он поймал тварь и зажал в своем кулаке. Я слышал отчаянное жужжание мухи, которое не помогло ей.
— И муха стремится к свету, как мы, люди. И именно это стремление, блуждание и подвергает ее опасности, приводит, наконец, к прожорливому пауку.
Он встал и бросил свою пленницу в паутину, которая поблескивала в углу кельи. Муха влетела в тонкие, как волосы, паутинки и запутывалась еще больше, чем яростнее она пыталась вырваться.
— Ну, теперь Вы видите, Арман, куда приводит стремление к свободе. Это не делает нас свободными, а только сковывает все крепче, потому что не направляет к небесной свободе.
— Вы не правы, отец Клод. Муха не сама попала в паутину, а благодаря вашим действиям.
— И что же? Знала ли муха, кто я? Возможно, она приняла меня за ананке природы, возможно, даже за своего Бога.
— За… своего… Бога? — повторил я, запинаясь, и уставился на своего собеседника изумленно. — Вы берете на себя дерзость сравнивать себя с Творцом?
— Ни в коем случае. Я только человек, могу забрать жизнь — но не создать. И это тоже немало! — он резко повернулся к двери. — Крепкое вино и тяжелые мысли не совместимы. Но вероятно, вы подумаете о нашем разговоре, когда ваша голова прояснится.
И воистину, когда он оставил меня одного, я собрался с силами, чтобы упорядочить свои мысли. Я долго размышлял над этой беседой. Мне стало ясно, что отец Фролло явно излил свою душу передо мной больше, чем день накануне в южной башне. Непосвященному его слова сказали бы не много, но мне они показались самым глубоким признанием, на какое способен дреговит. Хотел ли он протянуть мне руку, привести к истинному познанию? Или он догадывался, что я стою на другой стороне? Упомянул ли он АNАГКН, чтобы понаблюдать за моей реакцией?
Мой взгляд упал на муху, чьи попытки спасения были парализованы. Должна ли ее судьба, вызванная ананке Фролло, стать предостережением мне? Волосатый черный паук полз от края сети к мухе, готовый напасть на свою жертву. Я почувствовал себя, как муха, попавшая в сети всемогущего существа. Но кто был пауком?
Глава 6
Глаза кротов
На уровне земли туман был во много раз плотнее, чем наверху возле башен Нотр-Дама. Когда я вышел на площадь перед Собором и взглянул наверх под стенами Собора, то главы обеих могучих колокольных башен парили, как пролетающие надо мной призраки, невероятные, словно привидения сна. Но они-то были реальными, это-то я знал как никто лучше. Я только что был там наверху и разговаривал с отцом Фролло, служителем веры, который клеймил позором веру, служителем Бога, который, хотя он то и оспаривал, сравнивал себя с Богом.
Я недолго оставался на башне. Вид растерзанной мухи обещал мрачное будущее — во всяком случае, для такого, как я, который не принял взгляды катаров и не хочет радостно обнять смерть, как спасителя.
Моей целью был район Тампля, я хотел к Вийону. Возможно, он знал, как мне следует отвечать лейтенанту Фальконе. И возможно, разговор с Вийоном прольет больше света на мрачную шахматную доску, по которой меня передвигали уже месяцами. Я надеялся, наконец, узнать, кто белые и кто черные фигуры.
Сделав пару шагов по площади перед Собором, я остановился. Между лотками двух торговцев я увидел покосившуюся на ветру виселицу, сколоченную на скорую руку из гнилых досок, которую построили болтающиеся здесь дети или другие весельчаки, как пародию на настоящую виселицу напротив, на Гревской площади, приносящей смерть. Соломенная кукла дрябло висела в волокнистой петле. Мои мысли превратили туманные клубы в плотную напирающую толпу людей, и я увидел Эсмеральду висящей над головами, приведенной к смерти двойной ананке — догмами веры и не менее жестких букв закона.