— Однако, — сказал я, — все-таки подсудимые же, а не торжествующие.
— Об этом мы будем говорить немного погодя. Строжайшее следствие — еще не конец таких опустошительных эпизодов. Есть у каждого из них свой особенный конец — «конец конца». Но об этом после… Выслушайте, пожалуйста, что я хочу сказать. Я привел вам для образчика самое обыкновенное, ординарное, общественное дело или затею, как хотите. Начало такое-то, конец — вот какой. Это у всех на глазах. Но между началом и концом есть промежуток, антракт. В данном случае антракт этот, как я уже сказал, тянется двенадцать лет, и мне кажется, что этот-то двенадцати-пятнадцатилетний промежуток также в высшей степени типичен и в высшей степени однообразен для всех решительно общественных затей, о которых я говорю. Одинаково у них начало, одинаков конец, и всегда одинаков антракт — то темное, глухое время, которое преисполнено обыкновенно какими-то глухими слухами о каких-то неприятных мелочах, тормозящих хорошо начатое дело и ведущих его к предопределенному концу. Это-то темное, глухое время мне и кажется самым любопытным и поучительным… Какое бы из этих кончившихся срамом общественных дел вы ни взяли, везде вы непременно найдете период долгой и упорной борьбы опустошителя с человеком, который хочет в самом деле наполнить общественное учреждение или затею — как хотите — тем именно содержанием, которого требует затея, учреждение. Всякий человек, желающий вдохнуть в общественное дело живую душу, непременно вступает в борьбу с другим человеком, который, как на грех, не может даже переносить этого духа, — с человеком, который прямо враждебен ему, который не нужен, вреден, гибелен для него. Сказать по совести, я даже не виню, не могу винить этих людей, — они такие «с роду», они так затвердели, загрубели в старых понятиях и нравах, они так забиты, запуганы, так глубоко загнаны в свои подземные норы, что просто-напросто им нет возможности ни думать, ни поступать иначе, как во имя интересов своей норы. Но горе-то наше состоит в том, что именно вот эти-то люди, у которых целые поколения предков жили вне всяких общественных интересов, именно они-то и хозяева и осуществители серьезнейших, а главное — новых, незнакомых, чуждых им общественных забот. В каждом новом (особенно напираю на это слово, так как мы в самом деле живем новою жизнью, — повторяю: в самом деле!) деле, которое в силах поднять только возбужденная молодая мысль и молодая сила, в каждом таком деле хозяином является непременно мрачная враждебность, прямое ненавистничество делу. Заметьте эту черту и будьте же когда-нибудь справедливы к недавнему прошлому. Уверяю вас, иной раз мне сдается, что опустошитель — человек не вполне благонадежный. Серьезно!.. И в самом деле, все опустошает, врагов побеждает и — сух выходит из воды! Человек явно расстраивает прекраснейшие планы, срамит самые благороднейшие общественные начинания, наконец просто разоряет, посевает зло по своему глупому разуму — и все прав. Возьмемте хоть историю с этой несчастной школой; посмотрите на ее цель: «Школа учреждается для сирот, чтоб учить их ремеслам, которые дают хлеб. Предполагается, что заработок их будет храниться в банке до окончания курса, после чего они выйдут на жизнь не с пустыми руками»… «Не прерывайте связи и по выходе из училища», — говорит г. начальник губернии. Отлично. Но кому попадает это дело в руки? — Людям, для которых такая школа — прямой вред, заскорузлейшим хозяевам в самом грубом, топорном смысле. Ведь эти люди привыкли своих мальчишек драть ремнем (учить), бить, чем попало. Ведь у них ученики спят на голой земле, ходят ободранные, оборванные. Ведь они на этом несчастье строят свое благосостояние, свою нору. Мыслимо ли, чтобы человек такой засо-рузлейшей старины мог бы искренно относиться к этому делу?.. Сироты, которые выучились и выйдут с деньгами в руках, разве они пойдут к нему в работники, согласятся валяться на голом полу и получать оплеухи? Ведь воспитывать этих сирот — значит губить себя, значит собственными руками рыть яму своему «заведению» — малярному, токарному, каретному и т. д. Ведь надо же понимать, что люди эти не могут желать успеха этой затее, что она для них — вред, гибель, что она совсем новое дело, требующее новых людей, людей совсем иного взгляда на вещи. Но именно эти-то люди — люди, которые только и могут относиться к новому делу как враги, — они-то и его хозяева. Я передаю вам дело в самой грубой форме. Но сколько бы вы ни смягчали ее, сущность останется одна и та же: новое дело в старых руках — дело, требующее человека, который бы общее благо и хотя самое поверхностное служение ему считал в числе своих личных обязанностей, попадает в руки человека или целой шайки, у которой как раз нет и тени никакой иной заботы, кроме заботы о своей норе. Вот ведь я читал вам описание открытия и заседания думы, на котором возникла мысль о школе, — не правда ли, что дело имеет весьма приятный вид? Со стороны этих почтенных обывателей, на первый взгляд, очень много самопожертвования: сироты… бесплатно… безвозмездно… А знаете ли, для того, чтобы провести мысль об этой школе, нужно было «заинтересовать» обывателей самыми прозаическими выгодами? Дело затеял один мой знакомый либерал-барин. Затея не бог весть какая, но, как говорятся, «хоть что-нибудь»… Я знаю, барин-либерал — не совершенство, но сверх того он еще барин. Вот где его беда и где самое уязвимое для врагов его место! Так вот такой-то барин из смешанных либерально-барских побуждений (обыкновенно осуществляющихся в виде предприятий, про которые можно сказать опять только — «хоть что-нибудь») задумал устроить и эту школу. Поговорить, посуетиться — словом, «хоть что-нибудь»… Но он мог бы и говорить, и кричать, и шуметь о «пользе просвещения» целые годы, и никогда ничего бы из этого не вышло, если б он не стал поступать просто по-обывательски. «Вот ваш домик, — сказал он Ерыгину, — очень бы годился под школу… За сколько бы вы его продали?» Ерыгин подумал: «А в самом деле… штука подходящая!» — и стал присоглашать других… Мебельщика он «присогласил» поставкой мебели. Мебельщик присогласил кузнеца, сказав ему за чаем в трактире не губами, а как-то в нос: «А ремонт-то! Чудак этакой!..» Мясник тоже потянулся за мебельщиком и кузнецом, потому хотел сбыть тес, который навозил в прошлом году задешево, и т. д. и т. д. В существе дела всем представлялись суммы какие-то: ремонт, тес, поставка мебели… Словом, «оборот» в том или другом виде. И все это покрывалось «безмездием», усердием, памятованием события, все это «хорошо» для начальства, которому будет приятно. «А ежели ты потрафил человеку, особливо важному, так и он тебе подможет в случае чего». Случаи эти у всех за душою чувствовались, и потому всякому не мешало заручиться перед начальниками чем-нибудь хорошим, тем более что хорошее это делается на чужие деньги, не стоит ни копейки, и т. д. и т. д. Только этим куском и можно было вытащить их из ихних нор и только им и можно было манить их вперед. И действительно, как только кончились все эти покупки, поставки, как только тес был сбыт, а на деньги, вырученные за дом, сделан оборот, так и кончилось все то дело, которое господа опустошители имели в виду, учреждая школу. Теперь, после молебствия и открытия, их стал манить сундук, ремонт, расход, отопление, освещение и т. д. И в ту же минуту началась борьба со мной, который имел в виду, по молодости лет, делать именно то самое дело, во имя которого устроилась школа, и, разумеется, мои интересы и интересы опустошителей с первого же дня стали совершенно противуположными. Все, до самых последних мелочей, в моих мыслях, в моих поступках было и должно было быть совершенно не тем, что было в мыслях и поступках опустошителей. Во-первых, опустошители почти с первых же дней не стали заниматься своим делом. Столяр Кнутовищев пришел, дал какому-то воспитаннику затрещину, пхнул в другого доской, обругался и ушел пить чай в трактир. На другой день пришел от него работник, которому стали платить по два целковых в день, и деньги эти брал Кнутовищев, а работник только жаловался и бегал в кабак. Словом, с первого дня я ясно видел, что для этих господ-попечителей нет большего удовольствия, как вогнать цену стула или сапога в такие размеры, чтоб их не было возможности продать. Опустошительные намерения для меня стали совершенно ясны с первых же дней, но и для них, для господ опустошителей, так же ясны стали и мои планы. Они увидели, что я хочу делать дело в самом деле, взаправду, всурьез, — и ощетинились. Ведь если помните, в уставе было сказано, что заработок учеников помещается в банке, с тем чтобы выдать его ученикам по выходе из училища; я и начинаю всячески стоять за заработок, подаю бумагу в думу, говоря, что господа учителя не ходят в училище, что работы идут худо. Кроме того, было высказано мнение, чтоб и по выходе из училища ученики не прерывали между собою сношений, что артель — спасение, что веник, который по прутику можно изломать, целиком не переломишь, и т. д. И вот я стараюсь развить между будущими работниками крайне для них нужные мысли; хочу осветить ихнее будущее какой-нибудь надеждой — не затем же я (все, конечно, по молодости лет!) взялся за дело, чтобы выработать из них Кнутовищевых. Могу вас уверить, что такая идея, как идея товарищества, взаимопомощи, даже и в том сиротском кружке маленьких детей, с которыми мне приходилось иметь дело, требовала больших, настоятельных усилий для того, чтобы быть воспринятой. Даже в детях среда забитая и загнанная уже успела развить много трусости за свою несчастную долю, много неподатливости на сближение с соседом. Надо было иногда «долбить», как говорится, и долбить усиленно, чтобы в забитой голове и душе засветилась согревающая мысль. Но нет, опустошитель одолевает на всех пунктах… Странное дело! Не знаю, заметили ли вы ту особенность, что разговор самый обыкновенный о самых обыкновенных вещах, если только он противоречит опустошительным аппетитам, непременно возводится господами обывателями почти на степень преступления… Такова практика; первая и вторая посылки силлогизма всегда у нас хороши, правильны, но заключение — бог знает что! Например, артельное начало в кругу рабочих предохраняет от пролетариата. Распространение поэтому в массе идеи товарищества заслуживает всякого одобрения. А заключение из этих посылок выходит всегда вот такое: «Ежели же ты будешь об этаких вещах разговаривать, так берегись!..» И именно обыватель возвел разговор на эту преступную степень.