А потом в Польшу вторглись русские войска, Константин был во главе карателей, но это был странный каратель. Когда против его войск вылетели на рысях польские драгуны, он радовался за них, гордился их выездкой, мужеством («Славно, славно, ребята!»), а потом сказал, что польские солдаты — лучшие в целом свете. Вряд ли могло понравиться русским генералам и самому императору Николаю, который был в ярости от «неблагодарности» поляков и решил раз и навсегда раздавить польскую вольность. Константина отозвали в тыл. Огорченный и разбитый, он приехал в Витебск, там заболел холерой и вскоре, 15 июня 1831 года, умер в страшных мучениях. Умирая, он сказал не отходившей от его постели княгине Лович: «Скажи государю, что я умираю, молю его простить полякам». Когда Константин испустил дух, Лович взяла ножницы, срезала свои необыкновенно пышные, прекрасные волосы и подложила их под голову своему возлюбленному супругу. Так он и лежит на них в своем саркофаге, в Петропавловском соборе. А княгиня Лович пережила Константина ненадолго. 17 ноября 1831 года она умерла на чужбине, в Царском Селе.
Заключение
Если неравнодушный и терпеливый читатель дойдет до этих заключительных строк, которыми по обычаю автор прощается с читающей публикой, то поймет, в чем состоит прелесть XVIII века и мое увлечение им. Да, были в этот век войны, революции, болезни, эпидемии, убийства, преступления — словом, все как во все века. Но вместе с тем этот XVIII век полон, по крайней мере для меня, некоего притягательного обаяния. Почти до самого конца (точнее — до разгула якобинского террора во Франции) в нем не было сурового ожесточения религиозных войн Средних веков и людоедской беспощадности железного XX века, который, кажется, дан был в наказание человечеству. Там, в XVIII веке, не было слова «враг», а было только слово «неприятель», который может стать и приятелем, а понятие «честь» не было пустым звуком. XVIII век — время, озаренное идеями Просвещения, когда людям казалось, что свет знания скоро растворит мрак Средневековья, что люди откроют все законы природы, поставят ее себе на службу и достигнут вожделенного человечеством всеобщего счастья и изобилия, полагаясь не на Бога, судьбу, а на собственный разум и руки.
Если читатель перелистает прочитанную книгу, то согласится со мной, что почти все из моей «толпы героев» — жизнелюбцы, что они, как и должно человеку, явившемуся в мир на миг, наслаждались жизнью. Этим было пронизано их существование. Воплощенный в камне, стекле, словах и звуках, XVIII век благоприятствовал такому радостному мировосприятию — посмотрите на великолепные, золоченые чертоги, сотворенные Растрелли и другими мастерами в жизнерадостном стиле барокко и классицизма! Эти дворцы не созданы для молитв, постов, страданий, унылой работы, а только для наслаждений. И как бы теперь мир был беден без этой блестящей архитектуры XVIII века! А что бы мы делали без божественных звуков, сочиненных гениями XVIII века (и на все времена) — Моцартом, Генделем, Бахом? И все это великолепие создавалось не ради далекого, неизвестного будущего, а для украшения их собственной, быстротекущей, единственной и поэтому бесценной жизни. Этот мир, разом освободившийся от пут религии, казалось, был создан для любви, которой, на манер античности, поклонялись молодые (и не очень) люди XVIII века. Этой любовью к жизни пронизано все существо веселого XVIII века.
Если прибегнуть к образу писателя Виктора Пелевина, в одной из своих повестей изобразившего нашу жизнь в виде движения некоего поезда в пространстве, то в длинном историческом «поезде», идущем через века, XVIII век кажется мне веселым вагоном-рестораном. Сами мы сидим где-то в хвосте этого поезда, нас трясет, мы беспокоимся, какой там зеленый вагон к нам прицепят в XXI веке. И только иногда, на каком-нибудь повороте истории, мы вдруг видим впереди этот сияющий огнями и праздничными гирляндами вагон. Из его открытых окон слышны беззаботный смех гостей, хлопки пузатеньких бутылок шампанского (кстати, только что у них вошедшего в моду), звон недавно же появившегося европейского фарфора, звуки клавесина и скрипки (может, играет сам Моцарт?) и неведомая нам разудалая песня. Как хочется перейти в тот вагон! И пусть там нет джинсов, бормашины с электромотором, мобильного телефона, наркоза, всеобщих выборов, рентгена, CD, страховки и авто. Да и черт с ними! Не для обладания же всем этим мы живем на свете!..