Нет, не убили. Вернулась жизнь. Пусть не сразу, пусть не вся, пусть не прежняя, а с темной дырой, которую не залатать, но вернулась. Победой, свиданием с близкими, успехами старшего сына, Глеба, кончившего Бауманский институт, приходом в дом прекрасной женщины Зои, молодой жены сына, великой радостью рождения внука Олега и пусть не исцеляющей, но помогавшей забыться работой.
Опять начался труд тяжеловеса: пятьсот с лишним килограммов в день — закусок, супов, жарких, десертов, вин. В «Арарате» основная тяжесть приходилась на шашлыки и чебуреки, в «Авроре» — на солянки, бифштексы и шницели, в «Пекине», где Яков Федорович прочно осел с 1958 года, — на китайские блюда: утка по-пекински, курица по-сычуански, трепанги, мидии, моллюски, акульи плавники, икра каракатицы, ростки бамбука. Здесь все полюбилось Якову Федоровичу: и необычность кухни, гарантировавшей своей экзотикой заполненность меню: бывают русские блинные без блинов, кафе без кофе, но до китайского ресторана без китайских блюд еще не додумались; и солидная публика, а не «жуирующие жизнью» командированные, и местоположение против «Аквариума», где он с такой охотой бывал в юности. С тех пор Яков Федорович оставлял «Пекин» только для дел особой, можно сказать, государственной важности: он обслуживал гостей XXII съезда партии, за что удостоился благодарности, банкет в честь партийно-правительственной делегации ГДР, имевший быть в горьковском ресторане «Москва». И по научной линии у него благодарность — отлично кормил участников Международного биохимического конгресса. В Москве работают тысячи молодых, сильных официантов, а как доходит дело до больших правительственных торжеств или международных застолий, так призывают престарелого Мастера.
Что бы Якову Федоровичу написать нечто вроде наказа молодым официантам! Он захватывающе интересно рассказывает, как надо обслуживать свадьбы, банкеты в честь защиты диссертаций — ныне преобладающий род ресторанного торжества, деловые обеды, семейные трапезы, романтические ужины на двоих, лихорадочные свидания за столиком, предшествующие разлуке, неторопливые, истовые вечера старых фронтовых друзей, однокашников, сослуживцев, встречу Нового года, двусмысленные вспрыскивания ловко обстряпанных сделок. Меняется все: повадка, темп и ритм, улыбка, звуковое наполнение голоса, неизменны лишь три цвета профессионального знамени, которые Яков Федорович называет так: вежливость, внимание, культура. Ну, «культура» и тут применяется в том зыбком и всеобъемлющем смысле, какой приобрело у нас это слово. Он входит в название городского парка, им определяют выпивку («культурно посидели»), качество вождения машины («некультурно повернули, товарищ водитель»), даже таинство смерти («культурные похороны»). Но не будем придираться…
…Погасли люстры, затем и плафоны, ушли последние засидевшиеся посетители, убраны столики, кажущиеся голыми без скатертей, салфеток, фужеров, солонок, перечниц, сдана выручка в кассу. Чуть погуживают натруженные ноги. Человек из ресторана надевает пальто, нахлобучивает шляпу, прощается с товарищами, кивает золото-окантованному швейцару и вышмыгивает из тяжеленных, будто свинцом налитых, дверей гостиницы «Пекин» в электрическую ночь города.
В сиреневых лучах прожекторов полощутся складки необъятных штанов бронзового Маяковского, жемчужной ниткой протянулись млечно-бледные шарфы фонарей к площади Восстания, сверкают витрины зримой углом улицы Горького, но уже погасли огни театральных подъездов и рекламных стендов, притухла, угомонилась «София», город отошел ко сну. Надо поспеть на метро, того и гляди, закроются двери станции «Маяковская». Человек из ресторана торопится изо всех сил и все же Садовое кольцо перебегает по пешеходной дорожке, хотя ночь сняла все ограничения. Он любит порядок, дисциплину и не отступит от правил. Вскоре он погружается в плотное тепло верхнего вестибюля, спускается вниз и успевает вскочить в последний вагон поезда, пневматические двери мягко сползаются за ним. Ему ехать с пересадкой в «Охотном Ряду» до «Красных Ворот». Оттуда пешком по совсем пустынной Садовой. Время близится к часу ночи, но он знает, что жена не ложилась, ждет его, словно он возвращается не из ресторана, а из дальнего плавания. Так заведено спокон веку, так будет до последнего дня. Он устал, но душа его покойна и ясна. Он любит этот город, где прошла жизнь, любит свой старый дом и квартиру, за минувший день он накормил много людей и не сделал ничего плохого, а завтра суббота и на весь день приведут внука, и они будут гулять по Москве, а может, и в зоопарк сходят. В порядке вещей, что дед любит внука и гордится им, но человека из ресторана радостно удивляет, что и четырехлетний внук не только любит старого своего деда, но и гордится им изо всех сил, будто сведущ о каких-то его необыкновенных достоинствах.
Жизнь Якова Федоровича Ускова — это состоявшаяся жизнь. Но пока в человеке бьется сердце, никакое существование нельзя считать исчерпанным.
— Чего бы вам хотелось от жизни, Яков Федорович?
— Вроде бы поздновато чего-то хотеть на восемьдесят втором году? — неуверенно произнес официант. — Да и есть у меня все в избытке. Я ведь не ради денег работаю, нам со старухой и пенсии хватит. Но ведь помирают старики официанты, как только работу бросят. А я еще пожить хочу.
Яков Федорович явно уходил от ответа.
— Ну а все-таки, есть у вас мечта?
— А разве может быть человек без мечты? Небось и на смертной постели мечтать не перестанешь. У меня сын, внук, я об их жизни мечтаю.
— Нет, а для себя?
— Для себя? — Его серые щеки чуть порозовели. — Стыдно признаться в таком… Мелочно! Да и мечтой не назовешь. А мечтаю я получить «Заслуженного работника общественного питания». Это высшее звание в нашем пищевом мире. Конечно, может, я его и недостоин. Но ведь бумаги-то на меня когда еще заготовили, только послать не соберутся. А это обидно! Хотя, с другой стороны, может, задумали мне сюрприз к девяностолетию сделать. Девять раз по девять на свете прожил, неужели еще одну девятку не дотерплю?..
— Яков Федорович, а почему вы, такой хороший и трудовой человек, не член партии?
Он чуть помедлил:
— Вы картину «Твой современник» смотрели?.. Помните, Губанов Ниточкину такой же вопрос подкинул? А тот говорит: в партию не может просто хороший и честный человек вступать, тут еще довесок требуется. Я слов точно не помню, но по смыслу так.
— К вам это не относится, вы и воевали, и…
— Нет! — перебил Усков. — У меня дело хуже. Ниточкину недоставало, а у меня лишек, который и не пускает в партию. Чаевые, чтоб им пусто было! Вот вы о мечте спрашивали. Уж я ли не мечтал, чтоб чаевых не давали! — пустое, дают, навязывают, можно сказать. А не, могу я клиента отказом обидеть, не то воспитание…
Старый наездник
Я всегда любил лошадей, как только себя помню. Еще до памяти — могу это ответственно утверждать — первым впечатлением широкого, внекомнатного мира, проникшим в мое еще дремлющее сознание, была лошадь. В нашем дворе находились самые большие винные склады Москвы. И с раннего утра до позднего вечера сюда доставляли — зимой на санях, летом на телегах — бочки с вином, рогожные кули с сахаром, ящики с пустыми бутылками. И я не помню дня, кроме, разумеется, праздников, когда бы во дворе не грудились подводы. Среди беспородных ломовых лошадей встречались и могучие тяжеловозы — битюги с крутыми гривастыми шеями и мохнатыми бабками, летом эти аристократы щеголяли в кокетливых соломенных шляпках, позже появились и знатные иностранцы — першероны с литыми крупами, по которым мальчишки любили стрелять из рогаток. Это делалось вовсе не из жестокости, нравилось, как могучий равнодушный конь лениво передергивал кожей и плавно обмахивался тяжелым хвостом. Во дворе восхитительно пахло навозом, конским потом, соломой, сеном, колесным дегтем.
Могу добавить, я никогда не боялся лошадей, приучившись трогать их еще с рук взрослых. Стоит мне вспомнить об этом, и в подушечках пальцев щекотно возникает ощущение теплого бархатистого храпа и губ, прохлады тугого, полного, под жесткими ресницами глаза, резиновой упругости ушей.
Моей первой упряжной лошадью был кровный орловский рысак Хапун вороной масти, обитавший в конюшне на задах нашего дома. В будни Хапуна запрягали в лакированную пролетку, по праздникам — в роскошный экипаж на дутых шинах, с блестящими висконтином, кожаной полостью и фонарем на передке. Широкие козлы не вмещали ватный зад кучера Агафоныча, добряка с каленым разбойничьим лицом. Агафоныч возил сперва богача-нэпмана, потом какого-то большого начальника, но с переменой владельца выезд ничуть не изменился, оставаясь таким же парадным и дутым.
Агафоныч, лечивший у моего деда-врача застарелые костные хворости, охотно осаживал Хапуна, чтобы прокатить меня по Армянскому переулку до Покровки. Я проделывал это короткое путешествие в полубреду, так непомерно и непосильно было наслаждение.