– Помочь? – спросил он, глядя не на монитор, а на лицо Антайи. Юфнаресс слегка вздохнул, пожал плечами.
– Сам разберусь, – ответил устало.
В присутствии этого мальчишки иногда рождалась некоторая неловкость. Возникало чувство, что, как рыбки в аквариуме, Имрэну видны все движения его мысли, словно нет никаких преград. А разговор – не более чем игра в слова, ничего не значащая игра.
Ощущение, что было не из приятных. От него иногда холодела спина, и рождалась непонятная нервная дрожь, готовая бить, как в лихорадке, тело. Были мысли, которые Юфнаресс не решился бы высказать никому на свете, которые таил на самом дне души, он прятал их и от Локиты и от сенатора. Не имея достаточно смелости, высказать это вслух.
Юфнарессу нравился Элейдж, нравился непроизвольно, да и этот рыжий, вечный мальчишка – тоже. Обаяние, исходившее от них обоих, как светлячок фонаря, тепло костра, притягивало к ним людей. Их любили, и это становилось заметным, каждому кто имел глаза.
В Элейдже не было отстраненной холодности, граничащей с жестокостью, как у Локиты. Он был открыт, доверчив, несколько наивен. Впрочем, иногда, Юфнаресс ловил себя на этой мысли не раз, что он наивен совершенно сознательно, просто не желая лишаться ее, как защитной преграды между ним и окружающим миром. Слишком, слишком уж сенатор доверял своему секретарю.
Это доверие рождало неловкость. Как и доверие Ордо. Каждый раз, выполняя распоряжения Локиты, он чувствовал тяжесть, стеснение в сердце, чувство раскаяния и вины, которое никак не утихало, не желало его отпускать, возвращая мысли к содеянному.
И давно хотелось облегчить душу, рассказать о ее интригах, но, вспоминая Локиту, светлые пряди, обрамлявшие удивительно – прекрасное лицо, словно вылепленное из тончайшего фарфора, чуть розоватого на просвет, он вспоминал ту бесстрастную жестокость, которая жила за прекрасным фасадом, за взглядом холодных глаз, и всякое желание говорить уходило, пропадало навсегда. Но камень из души никуда не уходил, и не уходила тоска. Она точила душу, но.... зная, что Локита способна на все, Юфнаресс тихонечко вздрагивал от страха, хоть боялся не за себя.
И часто вспоминал Шеби, точеную фигуру, быстрые, словно говорящие жесты, взгляд ее глубоких, синих глаз, в которых он тонул, растворяясь. Ее слова, что когда-то казались крамольными. Её огненную живость, тихий звон колокольцев в ее браслетах, окружавший ее аурой нежного звука.
Локита всегда ненавидела ее, ненавидела в полную силу, так как только могла ненавидеть. А ненавидеть Леди умела. Он не мог понять, что же именно выводит Локиту из равновесия, что заставляет бросать злые слова, и стремиться уничтожить женщину, которую из-за разницы в положении, Локита и замечать-то не должна.
И все же, Леди ненавидела, злясь, выходила из себя и тогда бархатная синь ее глаз сияла как клинок. Он нашел ответ позже, случайно, заметив, как влечет и притягивает танцовщица к себе людей. Пожалуй, не было в императорском дворце ни одного человека, что был бы к ней совершенно равнодушен.
В нее влюблялись все: Властители, воины, рабы, искали повода встретиться с ней, перебросится хотя бы парой фраз, не считая это зазорным. Словно маленькая танцовщица приворожила всех окружающих магией своего танца, движениями полными совершенства. И он знал, что только скажи она и ... добрая половина обитателей Эрмэ накинется на Локиту, разорвав Леди в клочья. Словно Шеби, а не Император повелевал Эрмэ.
Но, даже постигнув эту истину, он не мог забыть ее слов, тихого голоса, шелеста шелка на ее коже, перезвона колокольцев. Он не сразу позволил признать себе догадку, пронзившую его в какой-то момент, догадку, от которой он затаил дыхание, словно не в силах вздохнуть. Мысль, нелепая и невозможная нанизала его на свое острие, как бабочку на булавку, и от этой мысли невозможно стало закрыться, отвернуться, забыть. Так же невозможно, как в это поверить.
В перезвоне колокольцев таилось чародейство. Чародейство распускалось в жестах и глазах, и эта магия была куда сильнее выверенной, расчетливой магии Локиты. В движениях Шеби, в ее шагах и ореоле тихого перезвона таилась власть. Она, эта власть, жила в голосе, в движениях танца, в памяти, что возвращала мысли к ней вновь и вновь, к совершенству линий и форм этого тела. Эта власть над людьми, странное чародейство, наверное, не было понятно ей самой, и так же неподвластно. Танцовщица источала свое очарование, как цветок источает аромат, кружила головы, влекла, не сознавая, что делает с людьми. Она была огнем, все остальные – мотыльками, что неслись к этому огню, обжигая крылья, сгорая в нем.
Он сам отмечал, что, будучи рядом с ней, способен на безумство, на безрассудство, на смелость бросить вызов в лицо Императора. Но не было холода, когда она была рядом. Не было приказа в ее словах, не было ничего, что сказало б, что она осознает свою власть и направляет.
Нет, по большей части она молчала, улыбалась потаенно и загадочно. А еще, рядом с ней, душа словно купалась в бальзаме. Ее присутствие исцеляло, прикосновение пальчиков к руке дарило силы, отогревало комок льда, что нарастал в душе с каждым днем, что проведен был здесь, невдалеке от Локиты.
И он не мог не признаться, что не будь ее, не существуй ее в этом мире, в этом же мире давно не существовало бы его. Он бы пошел ко дну, в этой нелепой борьбе за влияние и власть, которая когда-то подхватила и его, не в силах признаться себе, что с юности искал не власти. Не власти и не трона, а возможности вырваться. Свободы.
Но когда-то, наивный мальчишка, он думал, что свобода возможна на верхушке пирамиды, и лишь много позже понял, то в империи свобода недостижима, и каждый шаг к вершине власти уводит от возможности ее обрести.
И от невозможности вырваться из этих тенет приходило отчаяние. Глядя на Алашавара, он испытывал отчаянье и зависть к этому независимому человеку. И потаенно вздыхал, понимая невозможность обрести свою свободу даже здесь, в мирах Лиги. Нечего было и думать, признаться Элейджу в некоторых из своих проделок.
Он вспоминал Локиту, ее карамельный голосок, пропитанный ядом, ее угрозы. И характер Элейджа. Сенатор не смог бы простить, Может быть, ему дано было понять, но простить.... В возможность этого не верилось.
Он вздохнул и посмотрел на Имрэна. Мальчишка чуть заметно улыбался.
– И с чего ты взял, что он сможет тебя понять? – проговорил Имри лукаво, посмотрев прямо в глаза секретаря, – а простить, не сможет?
Юфнаресс слегка вздрогнул.
– Имри? – выдохнул он недоуменно, – ты о чем?
– О ваших мыслях, Юфнаресс, тех, что вы выдали
Лицо секретаря застыло, глядя, как оно бледнеет, Имрэн слегка пожал плечами. Бледность по лицу Антайи разливалась медленно, и застывал взгляд, можно было подумать, что секретарь сенатора готов превратиться в ледышку. Потом он долго и устало вздохнул, посмотрел в лицо Имрэна, перевел взгляд на потолок и негромко рассмеялся.
Смех был совершенно неестественен. Имрэну доводилось раньше слышать его смех. Пожав плечами вновь, мальчишка отметил, что в мыслях Юфнаресса царят растерянность и хаос. Мысли метались как рой вспугнутых кем-то бабочек. И только одна мысль в его сознании отсутствовала начисто – он, как и большинство, не поверил. Наверное, он просто не сумел поверить ... сразу.
Имрэн чуть заметно улыбнулся, чувствуя как обычно в такие моменты, несвойственную ему растерянность. Она возникала всегда. А многим казалось, что это игра – забавная игра, и все, что не получалось объяснить, можно было отмести не задумываясь, назвав все детской забавой. В этом мире, где, большее, один на миллион, мог почувствовать прикосновение чужого разума, смущение и рассеянность приходили всегда. Словно он подсматривал в замочную скважину. Но ничего поделать с собой он не мог, как не мог расстаться с этим даром.
Это было все равно, что предложить обычному человеку ослепить себя, лишить слуха. Жить в мире беззвучной темноты. И он не мог переделать себя, мир, без окружающих отголосков чужих мыслей, был бы бесконечно пуст, хоть иногда он был бы готов расстаться с этим даром, отринуть свою иность, быть таким, как все. Но... и он прекрасно это понимал, что с этим даром не расстаться. И, сомневаясь, он вспоминал....
Дом, что смутно снился иногда во снах, ласковые лучи света, лицо матери и лицо отца. Эти люди были столь непохожи, что любой другой, человек, не Аюми, не смог бы понять, что их так властно и полно заставляло принадлежать друг другу, что заставляло отражения любви не гаснуть на их лицах. Их мысли были друг о друге, они, как трепетная ласка, как нежность, как свет, изливались из каждой из этих душ. Они, эти двое, ни на секунду не могли забыть друг о друге, напоминая о своей любви, не взглядом, так мыслью, светлым посланием нежности. И так же, полно и безраздельно, как друг о друге, эти двое помнили о нем, и так же это внимание рождало в его душе тепло, словно на него всегда смотрело солнце.