Кесслер был частью поколения, жившего в эпоху едва ли не самых значительных и резких перемен в истории человечества.
Графу было едва за тридцать, когда в 1900 г. он посетил Парижскую выставку, которую счел «бессвязной, дикой путаницей»[613], – и уже тогда Европа значительно отличалась от самой себя времен его юности. Увеличилось все – численность населения, рынки, города. Наука раскрывала одну загадку за другой. Стало больше фабрик и школ, возросла протяженность железнодорожных путей и телеграфных линий. Люди стали тратить больше денег – и их было на что потратить с появлением кинематографа, автомобилей, велосипедов, телефонов, электричества, одежды и мебели фабричного производства. Корабли стали быстрее, а летом 1900 г. в небо поднялся первый цеппелин. Первый в Европе полет самолета произошел в 1906 г. Казалось, европейцам как нельзя лучше подходит девиз возрожденных Олимпийских игр: «Быстрее, выше, сильнее!»
Но все это верно лишь до известной степени. Когда мы обращаемся взглядом к тому последнему предвоенному десятилетию, оно слишком часто кажется нам подобием золотого века, невинного и прекрасного. В реальности между тем европейская исключительность и право считаться самой передовой цивилизацией в истории подрывались изнутри и встречали серьезные вызовы извне. Нью-Йорк соперничал с Лондоном и Парижем за статус крупнейшего финансового центра, США и Япония покушались на европейские рынки сбыта и сферу влияния европейских держав по всему миру. В Китае – да и внутри самих великих держав Запада – нарождались и крепли новые националистические движения.
Кроме того, перемены вроде тех, что тогда переживала Европа, имеют свою цену. Трансформация европейской экономики породила огромную социальную напряженность, а циклически повторяющиеся кризисы вызывали сомнения в стабильности и перспективах капитализма как такового. Добавим также, что капитализм часто ассоциировался с евреями – причем не только в Вене, – и потому экономическая нестабильность в немалой степени усилила антисемитизм во всей Европе[614]. В последние два десятилетия XIX в. во всем регионе снижались закупочные цены на сельскохозяйственную продукцию, что можно отчасти объяснить конкуренцией с производителями Нового Света. Это, в свою очередь, приносило ущерб аграриям, причем мелкие землевладельцы разорялись, а на крестьян надвигалась нищета. Хотя городское население и извлекало выгоды из обилия дешевого продовольствия, всем европейским странам приходилось порой переживать как общие спады деловой активности, так и периоды стагнации в отдельных отраслях. Например, в Австро-Венгрии «черная пятница» 1873 г. положила конец периоду безумной спекулятивной игры на бирже, в результате чего обанкротились тысячи предприятий всех размеров и видов, включая банки, страховые компании и заводы. При этом, в отличие от нашего времени, тогда не существовало «сеток безопасности», которые могли бы помочь безработным, незастрахованным или просто неудачливым представителям низших (хотя и не только низших) классов общества.
Хотя в течение XIX в. условия труда в западноевропейских странах значительно улучшились, они все еще были ужасными там, где промышленная революция началась позже. Даже в развитых странах вроде Великобритании и Германии оплата труда по сравнению с сегодняшними стандартами все еще была крайне низкой, а рабочий день – очень долгим. Когда после 1900 г. начался рост цен, представители рабочего класса остро ощутили это на себе. Возможно, не менее важным было то, что они чувствовали себя лишенными рычагов влияния на общество и считали свое положение унизительным для человеческого достоинства. Рост числа эмигрантов из Европы сам по себе мог свидетельствовать о неудовлетворенности ее жителей сложившимися социально-политическими условиями, которые значили для людей не меньше, чем поиск лучшей доли[615]. С 1900 по 1914 г. из Великобритании эмигрировало порядка 5 % ее населения, причем если классифицировать отъезжающих по роду их занятий, то самую многочисленную категорию составили бы неквалифицированные рабочие[616]. Но другие решили остаться и бороться на свои права на месте, что в начале века привело к бурному развитию профсоюзов и все более частым забастовкам. Военно-политическая верхушка Европы была глубоко озабочена ростом социальной напряженности и волнениями в среде рабочего класса. Даже если бы революцию удалось предотвратить, можно ли было рассчитывать на то, что отчужденный от результатов своего труда рабочий станет лояльным гражданином или – что было столько же важно – хорошим солдатом? Если на то пошло, выступит ли он вообще на защиту своей страны? С другой стороны, этот страх сам по себе мог заставить тогдашние элиты желать войны, чтобы воззвать к патриотизму или получить предлог для строгих мер против потенциальных революционеров внутри страны.
Наступающие новые времена вызывали особенное недоверие у аристократии, чье богатство было основано на землевладении. В этих кругах не без причины опасались того, что их власти и образу жизни скоро придет конец. Во Франции революция уже лишила большую часть дворянства влияния и статуса, но снижение цен на землю и продовольствие угрожало им и в других частях Европы. Кроме того, ценности этого класса плохо соответствовали новым реалиям урбанизированного общества. Франц-Фердинанд, как и многие австрийские консерваторы, обвинял евреев в том, что это именно они погубили прежнюю социальную иерархию, основанную на твердых христианских принципах[617]. В офицерским корпусе Австрии, как и в германском, господствовали пессимистические настроения, и всем казалось, что у традиционного стиля жизни кадровых военных тоже нет будущего[618]. Это тоже могло серьезно повлиять на готовность генералитета начать войну. Когда к 4 августа 1914 г. война охватила всю Европу, прусский военный министр Эрих фон Фалькенхайн заметил: «Даже если мы погибнем, это было недурно»[619].
В течение последних мирных десятилетий высшие классы европейского общества вели упорные «арьергардные бои». Конечно, изменения общественно-экономических условий увеличили социальную мобильность, но от происхождения все еще очень многое зависело. У выдающегося американского горного инженера и будущего президента США Герберта Гувера расслоение британского общества вызывало «постоянное изумление – и печаль»[620]. А ведь он судил о положении дел по Лондону, который всегда был более открыт для людей талантливых (или хотя бы богатых), чем прочие части Соединенного Королевства. Тем не менее высшее общество Европы неуклонно пополнялось богатеющими промышленниками и финансистами, которые либо просто приобретали желанные титулы, либо устраивали браки своих детей с представителями аристократических фамилий, что позволяло соединить богатство с происхождением и положением в обществе. Все же к 1914 г. именно представители старой аристократии занимали господствующие высоты в политике, государственном аппарате, армии и церкви большинства европейских стран. Более того, традиционные идеалы этого класса оказались удивительно живучими и в действительности просачивались даже в средние слои общества, представители которых сами стремились стать «джентльменами», придерживаясь соответствующих стандартов поведения.
Честь, с точки зрения аристократа тех времен, была материей неосязаемой, но весьма драгоценной – и давалась человеку по праву рождения. Поэтому у «джентльменов» честь была, а у представителей низших классов она отсутствовала. Однако в конце XIX столетия Европа пережила период стремительных социальных трансформаций, и понятие чести получило двоякий смысл. С одной стороны, она осталась атрибутом знати, которая все упорнее цеплялась за него, как за некий отличительный признак, выделявший ее на фоне преуспевающего среднего класса; с другой стороны, амбициозные личности могли теперь опираться на этот идеал, используя его как признак высокого социального статуса. Честь могла быть утрачена из-за недостойного поведения, пусть даже критерии «недостойного» никогда и не были четко определены. Кроме того, чести можно было лишиться, не сумев отстоять ее – если потребуется, то и ценой своей жизни. Порой такая постановка вопроса могла подтолкнуть к дуэли или самоубийству, причем довольно часто эти вещи были равноценны. Когда выяснилось, что высокопоставленный офицер австро-венгерской разведки полковник Альфред Редль продавал России важнейшие военные секреты, Конрад сразу же распорядился, чтобы разоблаченному агенту дали револьвер и позволили поступить правильно. Редль действительно получил оружие и, как было должно, застрелился.