Эр получил удостоверение девушки.
Фамилия и имя — Лин Эмэй, социальное происхождение — из крестьян-бедняков, окончила среднюю школу высшей ступени, социальное положение — учащаяся. Но в графе «для примечаний» две строчки мелких иероглифов сообщали, что отец ее — репрессированный контрреволюционный элемент, и потому она относилась к категории «подлежащих перевоспитанию».
Эмэй была хрупкая, с желтоватым худеньким личиком, сверкавшие в черных глазах, как росинки на диком винограде, слезы придавали лицу не то испуганное, не то удивленное выражение.
Тан Эр тотчас же хотел увести девушку, но из дома послышался резкий голос жены Ma Гочжана:
— Подожди, ей надо переодеться!
Эмэй вошла в комнату, задернула занавеску, сняла с себя пеструю нейлоновую кофточку, брюки из синтетической ткани, белые пластиковые босоножки и, надев замасленную мужскую рубашку, латаные-перелатаные штаны из грубой материи и соломенные сандалии на босу ногу, вышла из дому.
— А почему вы отобрали у нее одежду? — оторопел Тан Эр.
— Да это я ей на время дал поносить, — растянул в улыбке рот Ma Гочжан. — Неходовой товар отпускается без упаковки.
Когда Тан Эр привел Эмэй в свой дом, Тан Чуньцзао, только что вернувшийся с работы, прохлаждался в тени ивы. Завидев отца с молоденькой девушкой, этот интеллигент схватил развешанную на ветках ивы одежду и мигом натянул на мокрое тело.
— Чуньцзао, я привел тебе невесту! — смеясь одними глазами, с довольным видом сообщил отец.
Тан Чуньцзао покраснел до ушей и, не решаясь взглянуть на Эмэй, пробормотал:
— Как же так? Со мной не посоветовался… А может быть, и она не хочет…
— Чего там — хочет не хочет, ведь сама себя продала, — сказал Тан Эр с важным видом главы семьи, приосанившись и надувшись, словно Цзао Ван, бог домашнего очага. — Тебе двадцать три, ей — двадцать, по постановлению возрастом оба не вышли, регистрироваться нельзя; но все равно, если вы жили за столько тысяч ли друг от друга, а судьба вас свела, значит, Лунный старец[42] соединил вас, нынче ночью и сочетаетесь.
Когда они поужинали, было уже совсем темно, Тан Эр запер дощатую дверь; Тан Чуньцзао и Эмэй оказались в комнате, как птицы в клетке.
В лице Эмэй не было ни кровинки. Прислонившись к стене, она жалким комочком обреченно сидела на краю кана, не смея поднять головы. Тан Чуньцзао тупо и неподвижно смотрел на нее, не отводя глаз. Подавленные и смущенные, оба молчали.
Наконец Тан Чуньцзао хмуро бросил:
— Ложись-ка ты спать! — Отвернувшись, он сел за стол, стоявший у окна, выдвинул ящик, достал книгу и стал читать.
Поведение парня поразило Эмэй, и она то и дело искоса на него поглядывала.
Тан Чуньцзао чувствовал на себе ее взгляд — в спину будто чем-то кололи, и ерзал на стуле, не в силах унять волнение. Иероглифы расплывались перед глазами.
— Погасите лампу и ложитесь! — грозно крикнул из соседней комнаты Тан Эр. — Завтра коммуна на нашем дачжаевском поле проводит выездное производственное совещание, надо вставать в пятую стражу[43].
Тан Чуньцзао нехотя задул лампу, но с места не двигался.
— Вам тоже пора спать, — тихонько произнесла Эмэй.
Чуньцзао поднял голову и увидел в тусклом голубоватом свете луны Эмэй, похожую на маленький цветок, неясный, таинственный, волнующий. Горячее желание толчками наполнило грудь, разлилось по всему телу.
Он вскочил, подошел к Эмэй, она вскрикнула и еще плотнее прижалась к стене, словно хотела в нее втиснуться.
Чуньцзао расстегнул на ней рубашку, она закрыла лицо руками и тихонько всхлипнула; он ласково, словно успокаивая, погладил ее, и она громко заплакала.
— Пожалейте, — жалобно взмолилась она. — Я… не хочу…
Тан Чуньцзао, словно его плетью ожгли, мигом отрезвел и, сгорая от стыда, бросился вон.
Старик Тан выскочил из свой комнаты и, раскинув руки, преградил ему путь.
— Отец! Я не хочу обижать эту беззащитную девушку… — с горечью крикнул Тан Чуньцзао.
Эмэй бросилась на колени перед Тан Эром и заговорила сквозь слезы:
— Дядюшка, я буду твоей приемной дочерью! Я продала себя, чтобы смыть позор с памяти отца да еще отдать долги за похороны матери.
Сердце человеческое — из плоти и крови, а Тан Чудак был добр и мягкосердечен. Он поднял Эмэй и спросил, растроганный:
— Какое несчастье обрушилось на твою семью, девочка, отчего умерли родители?
Эмэй, плача, стала рассказывать:
— Места у нас благодатные, прямо райские — все само растет, но за восемь лет междоусобиц поля заросли травой. Чиновники начальству пишут отчеты о богатых урожаях, а членам коммуны — справки на выезд из голодного края, чтобы могли идти по миру. Мой отец вообще-то был человек молчаливый, кроткий, мухи не обидит, но когда живот от голода подвело, не сдержался: «Эта „культурная революция“ — не званый обед. Если так будет продолжаться, весь народ перемрет от голода; пять плохих элементов совсем вымрут, да и пяти хорошим несдобровать». За такие слова его тут же объявили контрреволюционером, совершившим «злодейское преступление», схватили, да как раз в самый разгар критики конфуцианства… Приговорили к смертной казни и расстреляли…
— Тише! — Тан Эр подошел на цыпочках к дверям, приник ухом, прислушался, приоткрыв дверь, посмотрел в щелку и только тогда вернулся. — При чужих людях не повторяй этих горьких слов твоего отца! Хоть и не ты сказала, а все равно сочтут преступницей.
— А мать отчего умерла? — спросил Тан Чуньцзао.
— Она пошла с двумя моими младшими братьями на железнодорожную станцию в ста ли от нас собирать милостыню. Узнав о казни отца, бросилась под поезд.
— А братья?
— Когда я пришла на станцию забирать тело матери, Ma Гочжан как раз покупал девушек. Я продала себя за талоны на пятьдесят цзиней продуктов и тридцать юаней деньгами: пятнадцать пошли в уплату долгов, на пятнадцать купила для братьев еды. Считайте, что выполнила, как могла, свой сестринский долг.
— Из огня да в полымя угодила! — с болью произнес Тан Чуньцзао. — Человек должен себя уважать! Что ты, корова или овца, чтобы тебя покупать?
Эмэй продолжала сквозь слезы:
— Я думала, попаду на север, дойду до Пекина, подам жалобу.
— Кому? Какие теперь жалобы? — Тан Эр затряс головой, как кукла-барабанщик. — В такие времена, когда Небесный пес глотает солнце[44], а мелкие людишки и лизоблюды вошли в силу, в каждом храме витают души безвинно погибших! Если справедливые судьи по тюрьмам сидят, в какую же управу ты побежишь жаловаться!
— У меня не было выхода… Куда ни пойди… все плохо! — Эмэй еще пуще заплакала.
— Ну вот что, раз ты пришла в наш дом, значит, ты наша! — Старик ударил себя в