– Несомненно, – заверил Лопатин. – И не только молодых.
– Вот, вот, – словно бы ободрился Якубович. – Может, и правда нет смысла? Ведь это ж гнойник напоказ, калечество напоказ. Я все думал, как бы этот слух придушить, о Дегаеве-то.
– А правда, которая как шило? – спросил Лопатин. – Вы только что обвиняли заграничников, теперь хотите быть как они. Самим знать правду, а от других скрыть? – Он продолжал беспощадно: – Значит, две правды? Одна для себя, для тех, извините, кто в генералах, а другая для «них», для прочих?
– Избави бог! – вспыхнул Якубович. – Вот уж чего я не хочу! Но… Но партия? Ведь это страшный удар, надо подумать о партии.
– Плоха та партия, которая окочурится при свете истины. Чего она, такая-то, стоит, дорогой мой Петруччо?
– Чистым знаменем, Герман Александрович, завладел грязный знаменосец. Отсюда что же? Знамя запачкалось. Вы сами признали неизбежность деморализации. Так не лучше ль избрать путь медленного, частичного и постепенного признания? А? Ведь тем временем мы накопим новый капитал. Вы меня понимаете? Ведь у нас в активе появятся новые деяния, чистые…
– Понимаю, дорогой Петруччо. Но терапия, извините, не для революционеров. Умолчание… Умолчание о дегаевской мерзости есть принятие ее на самих себя. – Он повернулся к Флерову. – А вы? Вы, надеюсь, за полную и решительную огласку? Не так ли?
– Я?! Вы меня спрашиваете?! – грозно и мрачно воскликнул Флеров. – Скрывать? Прикидываться, что ничего, дескать, такого не было? Да это… это… простите меня… это, знаете ли, непотребство. Не понимаю причитаний Петра: показывать гнойник, показывать мерзость. Не-е-ет уж, нет уж, бросьте! Молодые утратят веру? Очень может быть. И, как ни горько, мы это заслужили. – Флеров побагровел. – Что делать? А? Что делать, спросите? Отвечу! Заслужить веру, вот что. Вот этими самыми своими руками заслужить… А скрывать… – Он презрительно скривился. – Да я бы, честью заверяю, я бы в таких господ первым бросил камень: мелкие душонки, крысы!
Наступило молчание.
– Не знаю… Право, не знаю, – прошептал Якубович. – Не солдат я, не боец, должно быть.
Флеров, остывая, буркнул:
– Ты, брат, полковой священник, вот кто. Тебе бы благословлять. Не обижайся, пожалуйста.
– Я не обижаюсь, – вздохнул Петруччо.
Лопатин потянулся за папиросницей. Эдакий кожаный короб носил он на ремне, через плечо – англичанин Фридрих Норрис. Лопатин пустил дым длинный, прямой, сказал, разглядывая сизое:
– Не люблю изречения, ими заменяют собственную мысль, как привычкой – счастье. Но это уж очень к месту: «Прикрывать злодейство – есть злодейство!»
Флеров хлопнул в ладоши:
– Браво!
Якубович вскинул голову, его волосы опять рассыпались, он опять огладил их торопливым, небрежным жестом.
– Не согласен, но и не спорю. Но уж теперь позвольте, Герман Александрович, вернуться к тому, с чего начал: практически, организационно…
– На круги своя? – усмехнулся Лопатин. Усмешка была деланная. За кордоном он думал: приеду и вдохну жизнь в глиняные изваяния. Оказалось, что в Прометеях никто не нуждался: глиняных изваяний не было. Они дышали. Храм не опустел. Но службу во храме не желали служить по-прежнему.
Признать Дегаева мерзавцем значило сделать лишь один шаг. Пусть мучительный для каждого в отдельности и для всех вместе, но лишь один шаг. Шаг к обновлению, к новизне. О ней теперь размышляли и спорили Якубович, Флеров, все, кто называл себя молодыми народовольцами. С упором на первое – молодой.
Однако этот упор не знаменовал отказ от коренных, желябовской поры убеждений «Народной воли». Коренное, краеугольное оставалось. Спасение мнилось молодым в ином расположении «приводных ремней и колес», в иной структуре партии. В такой, которая начисто отрицала бы возможности дегаевых.
Они думали, что успех старого Исполнительного комитета – комитета Михайлова, Желябова, Перовской – крылся в редкостном, прямо-таки счастливом сочетании выдающихся в нравственном отношении личностей. При таком сочетании дегаевы исключались. Дегаевы могли быть – и были – в зародыше, но дальше не развивались.
«Гарантия нужна!» – твердил Якубович. Гарантия от возникновения дегаевых, от того, чтобы дегаевы вырастали в лидеров. И мнилось спасение в ином расположении «приводных ремней и колес».
Лопатин понимал: Якубович и Флеров – не бунтующие одиночки, за ними – питерские, киевские, московские. И Лопатин с не свойственной ему терпеливостью слушал Якубовича, слушал Флерова.
Пусть будет так: революционные группы в провинциях и столицах самостоятельно решают революционные задачи; съезд представителей всех групп – вот власть верховная, диктующая основные направления; съезд назначает главу боевых дружин и называет тех, кто подлежит ликвидации этими боевыми дружинами; редакцию «Народной воли» избирает съезд. Исполнительный комитет? О, никаких звезд первой величины. Комитет – исполнитель воли съезда, распорядитель кредитов и «живой силы» в период между съездами. Келейное, тайное, с глазу на глаз, отвергается как инструмент дегаевых.
Молодым нельзя было отказать в логике. Но Лопатин видел, что это логика наэлектризованного состояния. И только. Молодые рвутся к власти? Ну что ж. Но молодые, обладая энергией, не обладают тем, что важнее всего: новым словом. (За таковое не принимал Лопатин флеровское: «Аграрный террор – в программу; фабричный террор – в программу». За версту шибает анархизмом! А мечта Якубовича о повторном «хождении в народ»? Тут было бы нечто, если было бы новое слово, а не прежняя прогорклая кашица смутных заповедей.) Нет, думалось Лопатину, для нового слова еще не приспел на Руси срок. Увы, ждать он не может. И не станет. Он будет лить старое вино в старые мехи. И тут уж не маленький круг Петруччо. Нет, тут трагический огненный круг, в котором все они замкнуты.
Лопатин слушал Якубовича, слушал Флерова. О, молодые пойдут на раскол со стариками. Пойдут. И… и не дойдут до раскола. Ибо нет нового слова.
А тебе, Герман Лопатин, тебе предстоит то, что называют «организацией». То, что тебе не с руки, но ты будешь работать эту работу. Да, будешь. И в маете переговоров, уговоров будешь порой устало недоумевать: «В конце концов нужен авторитет или не нужен?» Как путы, как помехи, как барьеры ощутит Лопатин необходимость терпеливо объяснять и терпеливо разъяснять, когда время не ждет, когда время торопит. И про себя (стыдясь) затоскует о возможности повелевать – ради дела, ради дела! – повелевать, не объясняя и не разъясняя. Но как и для нового слова, так и для повелений без слов еще не приспел на Руси срок…
С Васильевского острова Лопатин возвращался впотьмах. Шел без оглядки. Не заботясь о филерах, уверенный, что мистер Норрис вне подозрений. Да так оно и было, кажется.
Он шел в этих невзрачных, каких-то вдовьих улицах, миновал длинный, уже не освещенный кадетский корпус, свернул на набережную Невы, к Дворцовому мосту.
Где-то там, за речной недвижной ширью, каменно спали крепостные бастионы. Лопатин подумал о «гарибальдийце» Росси, о Конашевиче и Стародворском, которых не раз видел на Большой Садовой. Он подумал о них с сожалением, но без острой печали. Ему вспомнилось тихомировское признание: не хочу «влюбляться» в товарищей – каждый раз, когда теряешь, чувствуешь невозможность жить, так уж лучше не «влюбляться»… Лучше ли, хуже ли – это уж от тебя не зависит.
Об аресте Росси на похоронах Судейкина Лопатин знал еще до отъезда за границу. Нынче ему сказали о Конашевиче и Стародворском. И не только про них: все еще берут по старым дегаевским указкам. Многих взяли. Очень многих.
Было тихо, темно, беззвездно. Лопатин прислушался. Почему-то скользнуло в нем ожидание трамвайного рожка, хотя он сознавал, что в Питере нет трамваев.
Якубович общался с Дегаевым часто, тот не мог не указать на Петруччо. Нелегальных друзей Якубовича берут одного за другим. А Якубович – легальный. И его не берут… Лопатин думал о Якубовиче. Спокойно, непредвзято. Якубович был ему по душе. Но он шел и думал о том, что нелегальных друзей Петруччо берут, а легальный Петруччо на воле.
2
В немые ночи, когда ни ветра, ни звезд, когда город словно обложен ветошью, приходит Блинов. Коля Блинов приходит в такие ночи, как нынешняя.
«Садитесь», – говорит Якубович. Блинов улыбается, как слепец на перекрестке, напряженно и потерянно. И что-то произносит. Что же, что? Ах да, вот это: «Я не вправе задавать вопросов». Его голос тих, как и слепая улыбка, тих и невнятен. «Полно, какая китайщина, какие церемонии». Это не он, не Якубович, это Флеров. «Нет, нет, я все понимаю… Все понимаю», – продолжает Блинов, улыбаясь, как слепец, голосом тихим, невнятным.
Потом он просит свидания с Лопатиным, ему необходимо видеть Лопатина. А Якубович потирает кончиками пальцев виски. Да, вот так, сидя, потираешь ты виски. Тебе не в чем винить Колю Блинова, но его уже подозревают, а ты не вступаешься, не защищаешь, хотя веришь в него и веришь ему. Партионные интересы превыше всего, ты опасаешься ошибки. Хотя знаешь, что нет измены, а есть чудовищное стечение обстоятельств. Но ты молчишь, для тебя партионные интересы превыше личных, как будто бы не личности составляют партию, а что-то иное, отвлеченность некая.