У Марины Ивановны и Тарасенкова была привычка приходить в гости, как на премьеру, загодя. Я стала уговаривать их подождать и не подниматься на второй этаж к Вильмонтам, а посидеть пока во дворике, памятуя, как прошлый раз мы вот так же пришли чуть раньше и застали Тату в комбинации. Стол был накрыт для приема гостей, но она не успела одеться и, смущаясь, пряталась за ширмой, Вильмонты жили, как и большинство из москвичей, в коммунальной квартире, в одной комнате, служившей им и спальней, и столовой, и гостиной, и кабинетом на двоих, ибо они работали дома: переводили и писали. Мур поддержал меня, и мы остались во дворе. Марина Ивановна уселась на скамейку под тополем: там тоже рос огромный тополь, который рухнул неожиданно в ночь объявления войны. На колени к Марине Ивановне прыгнула неизвестно откуда взявшаяся очередная кошка Таты и, свернувшись клубочком, блаженно замурлыкала, а Марина Ивановна заговорила о том, что она любит кошек и кошки любят ее и что это единственная уготованная ей на земле взаимность. Но, впрочем, кошки поступают, как и люди, и тоже уходят от нее, и она стала рассказывать про какую-то дикую бродячую кошку, с которой у нее был не так давно роман (я так и не поняла, было ли это в Голицыно, или еще в Болшево, или, быть может, уже на улице Герцена в Москве). Кошка та приходила к ней регулярно на свидания, она кормила ее и разговаривала с ней, ибо ей не с кем было больше говорить, и кошка ее понимала.
Мур, который не терпел подобных разговоров матери и не скрывал этого, демонстративно отошел в сторону и, повернувшись к нам спиной, сшибал прутиком листья с кустов. А Марина Ивановна продолжала говорить, что это ведь совсем неважно, с кем роман, роман может быть с мужчиной, с женщиной, с ребенком; у нее был роман с дочерью Алей, когда та была совсем маленькой девочкой, роман может быть с книгой, она столько раз перечитывала Сигрид Ундсет, ей не хотелось расставаться с Кристин… В конечном итоге это все равно, с кем, ведь важно только, чтобы не было этой устрашающей пустоты! Душа не терпит пустоты, а для нее, для Марины Ивановны, пустота — это просто погибель…
Было что-то безысходно трагическое и в ее позе, в том, как она сидела с кошкой на коленях под деревом, и в том, как она говорила, и, казалось, даже и не нам говорила, а сама с собой говорила. И Мур, стоявший спиной и косивший прутом крапиву…
Когда ночью мы возвращались домой, проводив Марину Ивановну и Мура, Тарасенков вдруг неожиданно спросил меня:
— Ты бы согласилась писать такие стихи, как Марина Ивановна, но с условием быть такой, как она, прожить ее жизнь?
И я не задумываясь сказала:
— Да…
Я была молода и, конечно же, мечтала жить в вечности и была готова пожертвовать «сегодня» во имя «завтра». Писать такие стихи! Я понимала, что Марина Ивановна платит за все слишком дорогой ценой, как она и сама об этом поминала, но постичь до конца всей мучительной сложности тот, как и из чего рождаются ее стихи, — не могла.
Все увлечения Марины Ивановны тех последних лет проходили на глазах у всех нас. Она их не таила. Она была всегда напряжена и сдержанна, но не маскировалась, не скрывала, кому в данный момент царственно дарила свое внимание.
Когда это был Вильмонт, она могла зайти за ним в редакцию «Интернациональной литературы», чтобы пообщаться на обратном пути. Впрочем, будучи верной себе, она писала ему письма. Писала по-немецки, готическим шрифтом[70]. Она говорила, что Вильмонт похож на Рильке, он напоминает ей Рильке, которого, кстати, она никогда и не видела. Вильмонт сердился: причем тут Рильке? Но она ведь увлекалась Вильям-Вильмонтом, каким он представлялся ее воображению, — каким она его творила!
Вильмонт был отпрыском древнего рода, он сам мне рассказывал, что по одной линии он даже восходил к Мартину Лютеру, по другой — к митрополиту Филиппу. Тот был правдолюбец, правдоборец и благочестив и, не приемля безобразий и беззаконий, чинимых опричниками, требовал отмены опричнины! Чем и вызвал гнев Ивана Грозного и был низложен в монахи и заточен в Тверском Отрочь-монастыре, где в 1569 году Малюта Скуратов и удушил его по велению царя. За мученичество свое митрополит Филипп был причислен к лику святых…
Таковыми были предки. А потомок столь прославленных искателей правды и борцов за правду и истинную веру был просто милый, тихий московский интеллигент. В душе, быть может, и искавший все ту же истинную правду, но лишь в душе! Ибо житие его пришлось на времена тоже суровые, и если бы он и был замучен, то посмертно к лику святых его бы не причислили, а разве что только к лику реабилитированных…
Да, Николаю Николаевичу досталась странная фамилия — Вильям да еще Вильмонт! Но что поделаешь, если пра-пра-бабки и пра-пра-деды вели себя столь непозволительно вольно, женясь и выходя замуж за кого им вздумалось, и теперь в их потомке текла кровь и французов, и поляков, и немцев, и шотландцев, и русских — словом, как он сам шутил: «Не кровь — коктейль!!!»
Он был блондинистый, голубоглазый, склонный тогда уже, в годы знакомства с Мариной Ивановной, к несколько излишней полноте. В нем было одновременно что-то и от Пьера Безухова, и от мистера Пиквика. Голос у него был какой-то особый, очень тонкий, капризный, и, казалось, вот-вот сломится на высокой ноте.
Он был близорук, рассеян и, должно быть, позже всех догадался о чувствах, питаемых к нему Мариной Ивановной, и был этим, как казалось нам, смущен и иной раз сердился на Бориса Леонидовича, когда тот перепоручил ему заботы о Марине Ивановне, говоря: «Коля это сделает, Коля все знает, он все может…» Николай Николаевич был эрудитом, знатоком поэзии, сам в молодости писал стихи и с юных лет был не просто дружески, но семейно связан с Пастернаком. Он был специалистом по немецкой литературе, переводил, писал статьи; в то время как раз появилась в печати одна из его работ о Томасе Манне, а для Марины Ивановны немецкая литература — дом родной! Да и вообще ей должно было быть интересно с Николаем Николаевичем…
Интересно было Марина Ивановне и с Тарковским… Тарковский рассказывал, как однажды Марина Ивановна позвонила ему в два часа ночи. Он только проводил ее из гостей и был напуган, думая, что с ней что-нибудь случилось, но ничего с ней не случилось, а у нее просто оказался его платок. Какой платок? И что за надобность звонить об этом ночью?! Его носовой платок, и метка его, «А.Т.» Но у него нет платков с меткой — его платки никто никогда не метил! Нет, у нее в руках его платок, и на нем его метка, и она сейчас же должна вернуть ему платок.
— Но вы с ума сошли, Марина, уже два часа ночи, пока вы доберетесь, будет три, а потом вас надо провожать!.. И зачем мне этот платок, я приду за ним к вам завтра, если вы этого хотите.