Как-то, возвращаясь из Театра Пушкина, они решили прогуляться по бульвару. На затененных аллеях, уютно устроившись на скамейках, щебетали парочки. Марина, озорства ради, потащила Колю на эти аллеи «вспугнуть птенчиков», а он запротестовал.
— Не надо, Марина. Я ведь тоже не всегда принадлежал к числу счастливых обладателей собственной комнаты. А тебе самой не приходилось вот так?..
— Нет, никогда… — она его резко оборвала. — Мой девиз — все или ничего. Причем желательно все. Я многого была лишена. Я тебе никогда не рассказывала про…
На мгновение она задумалась, затем мотнула головой, нахмурилась:
— Не буду. Потом как-нибудь…
— Почему?
— Не спрашивай.
Они шли молча. Каждый думал о своем.
«Вот тебе, Бахарев, еще одна загадка! Расскажет ли? А может, это ничего не значащая чепуха. Девичий всплеск. Нет, не похоже. Доверяет ли она ему? Как будто бы да…»
Они шли по Гоголевскому бульвару, навстречу ветру, тесно прижавшись друг к другу. Он первым прервал молчание, начав по обыкновению читать стихи. На память пришли строки Тютчева:
Как поздней осени порою Бывают дни, бывает час,
Когда повеет вдруг весною И что-то встрепенется в нас,
— Тебе понравились стихи? Не слушала? Ты о чем-то думала?
— Да… Об одном товарище по имени Николай.
— Любопытствую, какие мысли навевает фигура скромного литератора?
— Я не склонна к шуткам. Что я знаю о тебе, скромный литератор? Налетел вихрем, разметал все условности, кинул в какой-то омут. И все пошло ходуном.
Поворот был неожиданным для Бахарева. Ему казалось, что максимум необходимых сведений о себе он в разное время по разным поводам уже сообщил Марине. Студент заочного факультета литинститута. Сейчас пишет повесть. В Сибири, в альманахе, несколько лет назад опубликовавшем первые стихи молодого поэта, принят новый цикл. Так что теперь он при деньгах и может позволить себе заняться повестью. В этой версии была и доля правды. Пожалуй, он может поведать Марине кое-какие подробности, отнюдь не вымышленные.
— Ну что же, Марина, будем исповедоваться?
Она ничего не ответила, и вызов настроиться на шутливый лад не приняла. Наступило тягостное молчание, на сей раз его нарушила Марина.
— По-настоящему я испытала чувство любви только один раз, и оно было безжалостно растоптано…
— Кем? Как?
— Вадим был студентом Института международных отношений, а я… Для него я была переводчицей из «почтового ящика»… Я скрыла, что судьбе угодно было сделать меня няней детского сада. Хотя я тогда была благодарна и за эту милость. Мама находилась далеко, а отец…
Она умолкла. Бахарев напрягся.
Марина продолжала, но говорила так, будто взвешивала каждое слово.
— Ну что же, будем, как ты изволил выразиться, исповедоваться… «Ты слушать исповедь мою сюда пришел, благодарю. Все лучше перед кем-нибудь словами облегчить мне грудь». — Марина исподлобья посмотрела на Бахарева, потом иронически улыбнулась: — Видишь, меня тоже иногда заносит на поэтическую орбиту. Итак, про отца…
Она рассказывала долго, сбивчиво. Иногда умолкала, словно обдумывала что-то. Вздыхала и снова продолжала. И все о том, что уже известно Бахареву. Он с нетерпением ждал последней страницы этой тяжкой повести — скажет ли всю правду? И мысленно подстегивал ее: «Ну говори же. Дальше, дальше. Уж все испытания позади. Мама работает. Ты учишься…» Бахареву стало как-то не по себе, когда Марина обронила: «Вот и все».
— Прошло уже много лет, а мне и сейчас стыдно смотреть в глаза людям, знавшим нашу семью, когда он был снами… — Она так и сказала об отчиме: «он». — Но это так, между прочим. Я отвлеклась от главного. Впрочем, трудно сказать, что тут главное: отец или студент. А со студентом было так…
Они познакомились на танцах. Была любовь. Были цветы. Пылкие объяснения. Ресторан. Театры. Ее «ввели» в дом. Она с детских лет прекрасно знала немецкий, ставший для нее почти родным, и несколько хуже английский. И Вадим и его отец искренне верили в талант молодой переводчицы, блиставшей знанием немецкой литературы и искусства. Она говорила о Цвингере, о сокровищах Дрезденской галереи так, будто всю жизнь провела там в качестве экскурсовода, и так же легко, на память, цитировала дневники Гете о заслугах архитектора Георга Бера, творца купола знаменитой Фрауэнкирхе. Вадим принадлежал к числу тех нарциссов, для которых все эти обстоятельства играли немаловажную роль. Он недвусмысленно намекал девушке о своих далеко идущих намерениях. Просил Марину познакомить его с ее родителями. Она сочинила легенду об отце, погибшем на войне, о матери, вышедшей замуж за генерала и живущей на Колыме, где служит отчим, — насчет Колымы была правда. Кроме старухи тетки, опекавшей ее, у Марины никого не было.
Вадим оказался мальчиком весьма настойчивым и однажды поздним летним вечером повел Марину в укромный уголок ближайшего и не очень-то популярного парка «местного назначения». Он честно признался, что есть там скамейка, где… Вадим не успел закончить своего признания, ибо тут же получил звонкую пощечину. Молодой человек не растерялся, попытался всё повернуть на шутливый лад: «Нас не поняли». Потом извинялся, целовал ручки, клялся, лепетал что-то. А Марина сказала тогда лишь пять слов. Это были те же слова, которые услышал от нее Бахарев в тот холодный осенний вечер на бульваре: «Мой девиз: вое или ничего». Роман, однако, продолжался. Но однажды в доме Вадима девушка лицом к лицу столкнулась с женщиной, ребенок которой ходил в детский садик, где она работала санитаркой. Тайное стало явным.
Марина призналась во всем. Рассказала и про мать и про отца. Как разыгрались события дальше, нетрудно догадаться. Вадим шарахнулся от нее, словно от прокаженной.
— Вот тебе и конец моей первой любви.
— А второй не было? — Бахарев ждал ответа, следя за малейшими изменениями ее лица.
Марина ничего не ответила, а Николай не допытывался.
— Теперь, кажется, моя очередь исповедоваться. Удивительное совпадение обстоятельств — я ведь тоже был отвергнут. Причина, правда, несколько иная. У меня действительно родители погибли во время войны — оба были на фронте. Меня воспитывала бабка. А потом я убежал от нее и попал в компанию, которую принято называть дурной. Поймали. Хотели отправить в колонию. Но при обыске бригадмилец изъял из моего кармана тетрадку со стихами. Листает тетрадку и спрашивает:
Чьи?
— Мои.
— Скажи, пожалуйста. Давно ли, малый, стихами балуешься?
— Я не балуюсь, а пишу. Про красивую жизнь…
Бригадмилец улыбнулся:
— Пишешь про красивую жизнь, а сам…
— Так то ж стихи. А жратъ-то хочется…
Слово за слово, и бригадмилец предложил лейтенанту милиции оставить парня на его попечении: «Я в газете работаю… Может, из парня толк выйдет». Посмеялись, пошутили и утром привели меня в редакцию газеты. Показали мой стих местному Есенину. Тот прочел, поморщился и сказал: «Стихи дрянь, но у парня, кажется, есть искра божья». Определили меня в типографию учеником линотиписта. Долго отливал я в свинцовые строки чужие стихи, пока не пришел праздник и на мою улицу — собственноручно набирал я свои вирши. Ту газету, где напечатали их, храню до сих пор.
Бахарев рассказывал, как всегда, с юмором. Была и любовь, принесшая ему много обид и разочарований. И была похожая ситуация. Выдавая себя за журналиста, поэта, он забыл что город-то небольшой, тут все и всё друг про друга знают. Когда любимой девушке стало известно, что он всего-навсего слесарь, да еще с сомнительным прошлым, она тут же отвернулась от него.
— Потом жалела. Судьба — индейка. Я в нашем городе в первой пятерке очеркистов оказался. Во! В Москву вызвали… Стихи мои напечатали. А поначалу мы с тобой на равных были — при пиковом интересе остались. Но я не горевал. А ты, Марина?
— Горевала. Я любила его. А потом обозлилась на всех. За что? Пока мама не вернулась, пока всю правду не установили. Пока ей орден не дали. Тот, к которому еще на войне представили…
— А сейчас тоже злишься?
Иногда, когда вспомню. Или начнет кто-нибудь рану бередить. Ольга иновда меня допытывать начинает: почему я так поздно учиться пошла? Что ей сказать?
Разговор зашел об Ольге.
— Артистка. Неискренняя. Не люблю таких. На лице — любезность, добрая улыбка. А на душе…
— Почему же ты дружишь с ней?
— Не знаю. Тянется она к нашему дому. И мамина подруга просит — приголубьте. Вот и голубим. А она фальшивая. К ней муж приезжал, и я случайно их разговор услышала. Все наше, советское, ей не по душе. Я поспешила подать голос, и они оба растерялись, смутились, покраснели, что-то лепетали. А потом Ольга вдруг ни с того ни с сего стала рассказывать, как это здорово, что у нас бесплатно лечат. Хотела я ее тогда, что называется, отхлестать, да раздумала. Неудобно. Может, раздражена чем-то была или обидел кто-нибудь. А в институте о ней говорят — душа общества, друг советской молодежи. Вот и разберись…