И здесь был крик.
– Волки прискакали! Плачь, Москва! Плачь, народ русский! Плачь, царь-государь! – юродивый Федор кричал сие с колокольни Ивана Великого. Уняли его дюжие звонари, посчитали ему ребра с усердием, еле отдышался…
Патриархи клики, может, и слышали, да не поняли… Видели общее ликование.
Святейших и все великое посольство святого Востока проводили с молебственным пением на Кириллово подворье, разместили, оставили отдыхать с дороги.
Алексей Михайлович, утомленный торжеством, придя к себе наверх, не забыл кликнуть Дементия Башмакова, приказал:
– Отправь к Никону кого-нибудь из подьячих. Пусть на словах передадут: «Ты хотел суда святейших, судьи пришли, и с ними судья всея Вселенной».
Царица Мария Ильинична радовалась приходу восточных патриархов.
– Слава Богу! Отставишь теперь от себя церковные дела. А то и не поймешь: царь ли ты али папа?
– Я, голубушка, помазанник Божий! – строго сказал Алексей Михайлович. – Мне церковных дел нельзя совсем от себя отставить. Перед Господом за церковное благолепие ответчик.
– Неужто так понравились тебе поповские свары?
– А ведь ты дура дурой! – вскипел Алексей Михайлович.
– У святейших, что ли, научился жену хаять? – не сдержалась и Мария Ильинична.
– Дура! У святейших жен не бывает!
– И верно, дура, – согласилась царица.
Алексей Михайлович тотчас и простыл:
– Прости, бога ради! Господи! Отгони от меня дьявола! В такой дивный день грешу.
Трижды плюнул: налево и перед собой. Мария Ильинична тоже поплевала. Помолились, поцеловались, поплакали.
Низвержение Никона
На службе в Успенском соборе княгиня Евдокия Прокопьевна налицемерилась до истерики. В груди у нее время от времени всхрапывало неведомое чудище, а через сжатые добела губы сочился стон.
Господь миловал! Стон и храп удалось унести от ушей слухачей царя, и лицом себя не выдать перед такими, как сама, лицемерящихся напоказ. Ужас унесла с глаз долой. Образина ужаса в Москве многим ведома: белые губы, мертвое лицо, щепоть у лба и рука, окостенелая в судороге.
Прибежала Евдокия Прокопьевна, благо от собора близко, к Федосье. В себя прийти, очистить совесть истинной молитвой. Молитвой детства. Молитвой жизни, когда не помнишь, что живешь. Когда дышишь и не казнишь себя за дыхание.
Боярыня Федосья Прокопьевна болела. Доктора царицы Марии Ильиничны болезнь подтвердили. Их ложь была золотом оплачена.
– Как же хорошо у тебя! – Евдокия рухнула на лавку. – Федосья! Святой воды дай! Изнемогла.
Мудрая Федосья обессилела зело не ко времени. У царя собор и суд. В судьях вселенские патриархи, ответчик сам Никон. Для Федосьи Никон – чума и поругание совести, но падение сей черной башни не избавляло от смердящих новин, поправших святость предания государственной надобностью.
Место Федосьи возле Марии Ильиничны, Мария Ильинична – своя, защитница правды от ухищрений и благословений патриархов и владык, искателей русских соболей.
Испивши святой воды, Евдокия скинула шубу, скинула ферязь.
– Стрешнев, Родион, глядит, как уличает! Я три раза спохватывалась, так ли персты-то сложены.
– Помолимся, сестричка! – сказала Федосья.
И они молились, слез не отирая. Помолясь, сидели друг подле друга, смотрели на свечи перед иконами.
– У тебя светлей горят! – сказала Евдокия.
– Это твоему сердцу светлей возле родной сестры. Что князь Петр Семенович рассказывает? Что на соборе делается?
Евдокия смотрела на свою руку, на два сложенных перста.
– Об этом не поминают. Вчера вселенские патриархи спрашивали Никона, чего ради самочинно отрекся от престола? А он свое твердит: не отрекался, клятв не произносил, ушел в монастырь от государева гнева.
– Так оно и есть, – сказала Федосья. – И что же судьи, исхитряются?
– Исхитряются! Антиохийский, который лицом черен, Макарий, нашел за что уцепить. Спрашивает: «Кто тебе велел писаться патриархом Нового Иерусалима?» Никон отнекиваться, а рязанский архиепископ, Илларион, письмо ему под нос: «Смотри! Черным по белому: патриарх Нового Иерусалима».
– Вывернулся?
– Вывернулся. Рука, говорит, описалась. Да на государя-то и глянул. Прикажи-де допросить вселенских патриархов на Евангелие! Мне доподлинно известно, на антиохийском престоле, на престоле александрийском ныне сидят иные патриархи. Кто они, Макарий да Паисий?
Федосья даже поднялась, по келейке метнулась.
– Вон как заговорил?! Ну-ну! Царь-то что?
– Со стыда руками лицо закрыл. А Никон – к патриархам: «Клянитесь на Евангелие, что вы – святейшие!»
– Взвыли?! – Федосья засмеялась. – Взвыли… Вот только где был наш святейший кир кир Никон, когда тот же черный Макарий учил русский народ в Успенском соборе, как персты-то надо складывать? Щепотью потрясал над нашими головами… Тогда был истинный патриарх, а пришел час Никону быть судимым, и все званые стали ложными.
Евдокия руками всплеснула.
– Федосья! Как растолковала-то все!.. Они про одну только ложь и талдычили на соборе. Правила взялись читать, и опять – стыд и срам. Козьма Амасийский по-гречески читал, Илларион Рязанский по-русски… Кто-де покинет престол волею без навета, тому впредь на престоле не быть. А Никон им в ответ: «В русской «Кормчей» такого правила не записано, а греческие правила – непрямые». И кормчую-то, греческую, отпихнул от себя. «Ересь! – кричит. – Книга печатана в Риме, папежников не принимаю!»
– Сатана! – сверкнула глазами Федосья. – Прости меня, Господи. Я Борису Ивановичу Никонов «Служебник» показывала. По киевским образцам состряпан, а киевляне свои служебники правили по книгам иезуитов, напечатанных в Венеции. Тогда все было у Никона правильно и свято.
– Никон и самого царя во лжи уличил. – Евдокия это сказала шепотом.
– Осмелел! Знать, дела его совсем плохи.
– Федосья! – ахнула Евдокия. – Ты не ведала, что ли? Приговор Никону получился короткий: «Отселе не будеши патриарх и священная де не действуеши, но будеши яко простой монах». А по Москве уже слух идет: судьи Никона неправые, задаренные. Царь вселенским патриархам, как пришли в Москву, дал по серебряному кубку – четыре фунта в каждом, по триста рублей, по два сорока соболями, бархата черного, вишневого рытого, зеленого, а также атласа и камки!
Федосья долго молчала.
– Ты говорила, Никон царя во лжи уличил. О чем это?
– Никон так сказал царю: «Когда учинился бунт, то ты, государь, перед народом неправду свидетельствовал. Потому я ушел от тебя в Новый Иерусалим».
– Что же царь? – спросила Федосья.
– Назвал речь Никона непристойной… На меня, царя, никто-де бунтом не прихаживал. Приходили земские люди челом бить о своих обидах.
Федосья вдруг засмеялась.
– Ты что? – струсила Евдокия.
– Собор лжецов. Царь – лжец, патриарх Никон – лжец, вселенские патриархи – лжецы. В церквях люди лицемерятся. Нет правды на белом свете.
– Но сам белый свет – бел! – вскрикнула Евдокия.
Федосья поклонилась сестре.
– Умница. Белый свет бел. И мы белы.
– А знаешь, о чем больше всего на соборе кричали? – Евдокия говорила и сама удивлялась сказанному. – Никон-де всю Русь от благочестивой веры и от благословения святых патриархов отчел и к католической вере причел. У него все – еретики! Боярина Семена Лукьяновича Стрешнева проклял, боярина князя Никиту Ивановича Одоевского проклял, Милославских – родню царицы – проклял. А царю он тоже крепко сказал: «Если бы ты Бога боялся, такого бы со мною не делал…» Федосья! Да кто же ныне наш пастырь?
– Алексей Михайлович, голубушка. Он и царь, он и Церковь наша.
Глаза у Евдокии стали уж очень большими.
– Федосья! Уж не пришел ли Антихрист на землю?
Суд боярыни
Боярыня Федосья Прокопьевна Морозова, сидя на крыльце, творила суд над своими крестьянами.
Почтенный богатый Силиван привел на спрос младшего брата, Шестака. Давал на сев ржи да гороха. Уговаривались: за мешок три мешка отдачи, а Шестак хоть бы горсть вернул. Зимой выпросил лошадь – дров привезти из лесу. И такие, знать, возы накладывал, живот кормилице, работнице надорвал. Негодная стала лошадь.
– Правду ли брат говорит? – спросила боярыня.
– Правду, – согласно кивая головой, моргал глазами Шестак.
– Отчего не возвращаешь обещанного, зачем лошадь испортил?
– Да я бы по пяти мешков отдал. Не уродило полюшко, – сказал Шестак. – Силивану потеря не в ущерб. Он сам-треть, а у меня одних детей шестнадцать душ. У него четыре поля, у меня – одно, да и то возле болота.
– А лошадь зачем загнал?
– Старший братец одну ездку дал бесплатную, за остальные изволь дровами делиться. От второго воза четверть, от третьего половину, от четвертого мне четверть… У самого дров на три года заготовлено!
Федосья Прокопьевна задумалась. Приказала домоправительнице Анне Амосовне:
– Вели отсчитать Третьяку, или, как его, Шестаку, дюжину плетей. Берешь – отдавай.