— Что вы, право? Если горит лампа, отчего же стесняться? Еще понимаю, если б она не горела, — это бы значило, что я сплю.
— Д-действительно…
Не подружиться ли с ним, в самом деле? Записки мои подходят к концу. Впереди долгие зимние вечера. Наверное, не стоило тратить лето на мемуар, чернильным делам больше пристали бы осень и зима. Да я все боялся не успеть. Теперь же, когда почти все сказано, чувствую себя опустошенным. И тянет к тихому обществу собеседника, мечтающего о скрипачке в белом, произносящего короткую фразу за пять минут и не изменяющего своей робкой учтивости даже тогда, когда в доме пожар: «М-мне бы м-мешок… П-поря-а-адочный…» Право, мы с господином Тимониным просто созданы друг для друга.
В дверь торопливо застучали.
— Да! — крикнул Я, избавляя Тимонина от надобности выговаривать: «Войдите!»
Вбежала Муся. За ней чинно следовала Светлана. Может быть, потому, что только что любовался Цецилией Ганзен, я впервые заметил, что эта хрупкая белокожая девочка была бы хороша, если бы ее лицо с длинными лучистыми глазами, тонким рисунком бровей и изящно вылепленным носиком не заканчивалось ужасным скошенным подбородком. Природа насмеялась над Светланой, словно капризный скульптор, что начал лепить Психею, да соскучился и оставил свой труд недоделанным. Нижняя губа девочки так коротка, что не закрывает зубов — они выглядывают наружу, как у зверька-грызуна.
От сих глубокомысленных наблюдений, которые больше подошли бы графу Муравьеву, меня отвлекла Муся.
— В Харьков приехал странствующий цирк! — с жаром объявила она. — Цирк-зверинец, и у него потрясающая афиша. Светлана видела.
— Берберийские львы-великаны! — торжественно провозгласила будущая циркачка. — И лев-лилипут! И еще эти… как их… монстры тропических вод! А наездниц нет, — прибавила она печально. — Наверное, нет, а то бы в афише про них тоже написали. Как вы думаете?
— Не знаю, — сказал я, силясь понять, какое отношение берберийские львы-великаны могут иметь к моей персоне. Они даже к Тимонину примчались, чтобы поскорей сообщить мне об этом. Зачем?
— Николай Максимович! — Голос Муси был серьезен, почти страстен. — Последнее представление послезавтра. Мы поздно узнали, они уезжают. А возвращаться придется затемно, мама ни в какую… Поедемте с нами! Иначе она меня не отпустит, и я не увижу льва-лилипута. А вы сами, неужели вы совсем не хотите посмотреть на водяных монстров?
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Черный вестник
Больше я уж никогда не видел милую моему сердцу чету Добровольских, не целовал маленькую Наташу. Вернувшись из Тифлиса, хотел было зайти к ним, да вовремя одумался. Слишком свежи были в памяти непроницаемое лицо Нвард и ее тонкая безукоризненно прямая спина, выражающая подавленное раздражение хозяйки, утомленной присутствием загостившегося фронтового друга.
Времена все еще трудные. Матушка, когда я видел ее в последний раз, была снова в положении. Двое малых детей в такую пору — тяжкий крест. И тут являюсь я — полуживой, бездомный Наташин спаситель. Не выдержав сего душераздирающего зрелища, они бы принялись уговаривать меня остаться. Ведь кроме всего прочего в их глазах дело представилось бы так, что сам Господь послал меня к ним, ибо пришел их черед воздать страждущему благодетелю добром за добро. А я бы по слабости воли, пожалуй, еще согласился… Хотя в глубине сердца понимал бы, что не Господь, а собственное малодушие привело меня к их порогу.
И потом, мы квиты. Что бы ни думал по сему поводу отец Иоанн, он снял с моей души тяжесть, которой я, может статься, сам бы и не осилил. «Вы знаете, что надо делать»… — кажется, пустяк. Но подчас бывает куда как полезно напомнить смертному, что он об этом знает. И хотя спасительное решение запоздало, мне, как ни смешно, легче жить оттого, что я все-таки пришел к нему, единственно достойному…
Когда я сообщил родителям, что возвращаюсь в Блинов, мама горестно заломила руки. К тому, что я тихо гнию на Полянке, она, хоть и не без протестов, в конце концов привыкла.
— Николай ищет уединения, — говорила она значительно и скорбно. — После этой ужасной истории ему необходимо время, чтобы прийти в себя…
Бедная мама: она не понимала, что «эта ужасная история», хоть на первых порах и вызвала острое любопытство, в конечном счете повредила ей во мнении общества. Все выглядело, право же, нелепо и довольно вульгарно. Если она в самом деле поверила в подобную дикую чепуху, это не делало чести ее уму, если же сознательно морочила голову серьезным людям, такому даже названья нет!
Да, за последние месяцы многие из тех, кто охотно бывал на ее приемах, один за другим исчезали с горизонта. Не понимая, что происходит, мама нервничала и от волнения чаще заводила речь о самом интересном, как ей казалось: о роковом, таинственном событии, участником которого был ее сын. Сама того не сознавая, она присочиняла все новые подробности, а слушатели, более памятливые, чем рассказчица, переглядывались, замечая, как пресловутое событие прямо на глазах пухнет и меняет очертания.
Весть о моем отъезде сразила маму. Она плакала, сердилась, когда же поняла, что все тщетно, потребовала, чтобы я остался хоть до Рождества и провел праздник в отчем доме. Она надеялась, что мое присутствие придаст вечеру новый блеск и освежит знаменитое приключение в памяти ее гостей.
Все это было мне тягостно, но я кончил тем, что уступил — не в последнюю очередь потому, что деньги на поездку приходилось просить у отца. И это был уже не первый случай. Мой долг рос, положим, довольно медленно — кроме платы за комнату на Полянке, у меня не было почти никаких трат. Но, одалживаясь, надобно со вниманием относиться к желаниям кредитора. А папа, хотя не любил маминых приемов, в спорах с детьми неизменно принимал ее сторону.
Впрочем, я и не слишком сопротивлялся. В моей душе боролись нетерпение и страх: я жаждал встречи, но и мучительно боялся ее. Что-то во мне сломалось. Напрасно я твердил себе, что этот страх нелеп, ведь Елена не знает, как я перед ней виноват. Конечно, нельзя было уезжать. Но я сделал лишь то, о чем она просила. Если я вернусь и скажу, что больше просто не выдержу, в чем можно меня упрекнуть? Попробую устроиться на какую ни на есть должностенку при губернском правлении. Если не возьмут, найду другое занятие. Главное, буду жить вблизи от нее. Даже если я стал ей чужд, у нее не хватит жестокости отказать мне хотя бы в редких встречах. А уж там я сумел бы…
В ожидании Рождества я болтался по московским улицам, безотчетно надеясь, что зимний ветер как-нибудь выдует из меня затхлый дух Полянки. Тамошняя комната со своим исцарапанным зеркалом и коварными сумерками внушала мне теперь неодолимое отвращение. Я переселился к родителям. Мама говорила друзьям, что «в душевном состоянии Коли заметны отрадные перемены».
До праздника оставалось два дня. Я отправился на Воробьевы горы — это было одно из моих любимых мест. Долго бродил там, борясь с застоявшейся в венах ядовитой усталостью бездельника, и спрашивал себя, почему мне словно бы не верится в такой желанный и скорый, такой неотвратимый отъезд в Блинов. То ли утомленное воображение отказывалось работать, растратившись на дрянные иллюзии, то ли…
Откуда-то потянуло аппетитным запахом. Я вспомнил, что здесь в переулке есть трактир, а у меня с утра маковой росинки во рту не было, и свернул туда. Так и есть! Вот и вывеска — ядовито-зеленая елка и тою же краской надпись: «Ель да рада!» Не тотчас сообразив, чему радуется эта ель, я приостановился, разглядывая курьезную вывеску.
— Эльдорадо на отечественный манер, — произнес за моей спиной до странности знакомый голос. — Как вам нравится это превращение? Позвольте… да это же вы! Господин Алтуфьев, Николай Максимович, я не ошибаюсь?
Мне улыбался красивый, веселый человек с яркими глазами, которого я даже не тотчас узнал — слишком неожиданным было его появление здесь.
— Иосиф Маркович? Какими судьбами?
— Дела… голова кругом, честное слово. Пообедать решительно некогда. И теперь бы не надо, да шел мимо, услыхал аромат жаркого и понял — сейчас умру…
Мы уже сидели за столиком. Казанский отправил в рот кусок сосиски и участливо заглянул мне в лицо:
— А вы-то как?
— Да ничего…
— Кошмарная история. — Он покрутил головой. — Надо же, чтобы после так великолепно проведенного расследования этот мерзавец все-таки улизнул! И какая извращенная, но вместе с тем до чего остроумная идея! Ведь в ожидании нежелательных вторжений ему пришлось заранее запастись скелетом! Хранить такую гадость… где, интересно? В платяном шкафу?
Казанский, смеясь, передернул плечами. Его энергичный, жизнерадостный ум не допускал и мысли, что все могло быть иначе. Я смотрел на него с завистью: мой собственный рассудок тоже охотнее остановился бы на этой версии, хотя она означала, что Миллер жив и опять провел меня.