На этом основании благородство и возвышенность религиозных, политических и патриотических целей, преследуемых людьми, собравшимися в толпу или организовавшимися в тайное общество, нисколько не препятствует быстрому упадку их нравственности и крайней жестокости их поведения, лишь только они начинают действовать сообща. Немецкие крестьяне XVI века восстали и вооружились во имя евангельского милосердия и братства, но лишь только они начали свои совместные действия, как один из их руководителей с горечью отзывался о них: «Теперь я вижу, что большинство из них только и думает о воровстве и грабительстве».
Эти «братские орды» (hordes fratemelles), разграбивши и предав пламени дворцы и аббатства и умертвив их обитателей, принуждали затем и мирных сограждан и даже близких к себе лиц следовать за собой, угрожая в случае несогласия смертью, опустошением и пожаром. Подобным же образом, когда ciompi, эти парии флорентинской демократии, поднялись в XIV веке с тем, чтобы добиться права на существование, они сначала обрушились на покинутые дворцы магнатов, а потом, опьяненные разбоем и увлекаемые взаимно друг другом, кончили тем, что стали безразлично жечь и грабить как дома своих друзей, так и дома своих противников.
II. Преступная толпа и индивид
Если толпа в сравнении с цивилизованной нацией является социальным организмом низшего порядка, то этот регрессивный характер ее с особенной ясностью, так сказать, a fortiori, выступает при ее сопоставлении с отдельным индивидом. Действительно, даже самые совершенные формы социальных организмов, какие только известны, всегда обладают значительно низшей организацией, чем те живые существа, из которых они слагаются. Полипняк представляет род растения, тогда как отдельный полип является животным; точно так же, как бы затейлива ни была организация роя пчел или муравейника, она, во всяком случае, окажется несравненно менее сложной и удивительной, чем организация пчелы или муравья. То же самое можно сказать и относительно человечества: наши общественные учреждения представляют из себя механизмы, слишком грубые в сравнении с нашей собственной организацией, и никогда коллективный ум (iesprit collectif), проявляющийся в парламентах и конгрессах, не может сравниться с умом самого посредственного из составляющих эти учреждения членов ни по быстроте и верности суждения, ни по глубине и широте мысли, ни по гениальности начинаний и решений. Отсюда и поговорка: «Senatores boni viri, senatus autem mala bestia», хотя существует и другая, прямо ей противоположная: «Personne n’а plus d’esprit que Voltaire, si ce n’est tout le monde». Подобными противоречиями пресловутая народная мудрость изобилует в гораздо большей степени, чем какой-либо отдельный индивидуум, и это как нельзя лучше подтверждает нашу основную мысль. Последнюю из приведенных пословиц я считаю за бессмыслицу, придуманную чересчур горячими поклонниками народного суверенитета.
Таким образом, даже самый совершенный социальный организм оказывается всегда далеко не так хорошо организованным, как отдельные составляющие его элементы. В несравненно большей степени замечание это относится к толпе, являющейся одним из слабейших социальных агрегатов. Даже возникшая среди наиболее цивилизованного народа толпа является существом диким, мало того – бешеным, несдержанным зверем, слепой игрушкой своих инстинктов и рутинных привычек, а иногда напоминает собой беспозвоночное низшего порядка, род какого-то чудовищного червя, обладающего распространенной чувствительностью и извивающегося в беспорядочных движениях даже после отделения головы. Этот «зверь-толпа» (bete himaine) представляет самые различные модификации, из коих слагается как бы особая человеческая фауна, открывающая еще широкое поле для исследований.
По меткому замечанию ученика профессора Локассана, толпа никогда не бывает существом лобным (мыслящим), редко она бывает существом затылочным (чувственным), но почти всегда спинно-мозговым (или рефлективным); однако она слагается из индивидов лобных и затылочных. Foumial прибавляет также, что толпа, состоящая из взрослых, обыкновенно представляет в своих действиях характер чего-то детского или ребяческого: ее гнев и ее злодейство напоминают злые выходки испорченного ребенка, она часто разрушает ради самого процесса разрушения. В XVI веке, как и во время французской революции, как везде и всегда, мы видим толпы, образованные ворами, по-видимому, с единственной целью воровства, которые, однако, предпочитали воровству поджоги, а грабежу – совершенно бесполезные убийства.
Вообще коллективная преступность отличается жестокостью и иногда вероломством, представляя таким образом явление регрессивное в современном человечестве. Тайные общества способны к коварной и холодно обдуманной преступной деятельности, причем в нравственном отношении они оказываются ниже большей части своих членов. Подобным образом можно указать на большие корпорации и даже на целые народы, так сказать, отмеченные печатью вероломства и, однако, составленные из личностей прямых и честных: так, англичанин, без сомнения, несравненно более прям, честен и благороден, чем сама Англия.
Тайное общество, состоящее из отъявленных либералов, обнаруживает наклонность к нетерпимости и деспотизму; еще в большей степени то же самое можно сказать о толпе. Во всяком случае? и тайное общество, и толпа несравненно деспотичнее и нетерпимее, чем большинство составляющих их членов. В чем же нужно искать причину этого? Без сомнения, в том, что отдельные мнения, взаимно сближаясь и находя поддержку друг в друге, принимают характер непоколебимых убеждений и верований, а эти последние при дальнейшем росте порождают фанатизм: отсюда то, что составляет скромное желание отдельного индивида, в массе принимает характер страсти.
Толпа в целом, как дикари, не знает ни сомнений, ни колебаний, ни полужеланий, ни полуверований; она по существу отличается характером догматизма и страстности. Но зато подобно женщинам и детям она всегда наклонна к самым странным и иногда прямо бессознательным противоречиям: от Капитолия до Тарпейской скалы у нее один только шаг. Ф. де Сегур рассказывает об одной взбешенной толпе, которая в 1791 году в окрестностях Парижа преследовала богатого фермера, заподозренного в том, что он занимался наживой на счет общества; но кто-то горячо вступился за него – и «злодеи внезапно перешли от крайней ярости к не менее крайнему расположению к этому господину: они заставляли его пить и плясать с собой вокруг дерева Свободы, тогда как за минуту перед тем собирались его повесить на сучьях этого дерева».
Со стороны отдельного лица, осмелившегося не согласиться в чем-либо с толпой, она не выносит ни противоречия, ни сопротивления: под страхом наказания она принуждает его кричать вместе с собой «vive» и «a la bas», заставляет идти туда, куда сама идет, делать то, что сама делает. Но в виду вооруженной силы она робеет и при первом же выстреле разбегается, так как каждый из составляющих ее членов тотчас же теряет горделивое сознание хотя бы временного могущества и эфемерного величия, которые за минуту перед тем его опьяняли. Подобными резкими преемственными взрывами столь противоположных чувствований, подобными переходами от деспотизма к приниженности толпа как нельзя лучше обнаруживает присущую ей неустойчивость. Состоя из людей, в отдельности довольно здравомыслящих, толпа легко становится коллективно безумной. Все различные проявления ее безумия – и бред преследования, и бред величия, и бурное помешательство – как и у отдельных индивидов, находят свое объяснение в чрезмерном развитии гордости и эгоизма. Другой причиной этого безумия толпы является алкоголизм: всевозможные народные скопища, будут ли они отличаться грозным величием или комической веселостью, беспощадной жестокостью или энтузиазмом, – все они имеют постоянную наклонность к пьянству – даже тогда, когда состоят из относительно трезвых членов. Жажда их неутолима, и при разграблении жилищ их первая забота – ломать погреба и выкатывать бочки.
Несмотря на то, подобные сборища имеют своих искренних поклонников и своих горячих защитников. Многие, например, удивляются одушевляющему их единодушию и под наружным беспорядком видят какую-то высшую гармонию. С другой стороны, при виде великого массового движения и могучего человеческого увлечения как бы невольно возбуждается чувство изумления, как перед проявлением грозной стихийной силы. Подобное, ничем, в сущности, не оправдываемое отношение объясняется тем, что при этом забывают простую причину, лежащую в основании этих, по-видимому, грандиозных явлений, забывают подражательность, в силу чего решаются приписывать такого рода явлениям какой-то таинственный источник. В действительности же факты эти заслуживают тем меньшего удивления, что они в конце концов могут быть сведены к самой элементарной и наименее высокой форме подражательности.