Андреа согласно кивал.
Варианты Фомичева были один обольстительней другого. Энн может остаться в Ленинграде, Картос едет один, на лето она приезжает к нему. У него будет коттедж. Академическую жизнь стоит вкусить, это и почет и блага, всегда при машине, полная обеспеченность. Фомичев не скупился на обещания, ссылался на президента академии, и действительно, президент лично позвонил Картосу домой, просил принять предложение во имя интересов дела.
Андреа обещал подумать. По мнению Фомичева, он просто набивал себе цену. Другого объяснения не было. Предложение достаточно выгодное. Вряд ли он мог рассчитывать на большее.
После звонка президента Фомичев приступил к решительному разговору:
— Вы, мой друг, стремились к самостоятельности, не так ли? Академия наук дает вам такую возможность. Берите, хватайте, пока не поздно. Извините, милейший, вы ведете себя как enfant terrible.
Отужинав, они сидели вдвоем, Энн ушла на кухню мыть посуду.
— Вы вполне заслуживаете академика сразу, но я тоже прошел через глупое членкорство.
Фомичев никак не мог понять, что удерживало Картоса, какая-то невидимая зацепка, которую, похоже, он и сам не решался высказать.
— Вы будете первым иностранцем, возглавившим институт. В наших условиях это великое дело, я рад, что способствовал. А дальше пойдет, покатится. Лиха беда начало! Ну как, по рукам?
— Видите ли, у меня есть одно условие, — сказал Картос.
— Какое?
— Чтобы мою жену отпустили в Америку.
От изумления Фомичев замер с открытым ртом.
— Как так? Совсем? — почему-то шепотом выдохнул он.
— Совсем.
Воцарилось молчание.
— У нее там остались дети, — пояснил Картос.
— Ничего себе… И вы что, согласны?
— Это мое условие.
— Андрей Георгиевич, но как же вы, коммунист… — Фомичев смотрел на него в ужасе. Вальяжная барственность слетела с него, он отодвинулся подальше, роскошный блейзер его сморщился. — Покинуть нашу страну – и в Америку! Если бы куда-нибудь в Грецию, а то в Америку. Вы понимаете, что это значит?
— Она имеет право.
— Не знаю… Я, конечно, передам.
— Пожалуйста.
Был сырой теплый вечер, светлая заря догорала между деревьями. Ребятня собирала на газонах желуди. Мокрые листья липли к белому мрамору статуй Летнего сада.
Энн шла, помахивая сумкой. Они старались говорить спокойно. Кругом было много народу.
Когда Джо узнал о предложении Фомичева, он приуныл, мысли о расставании с Андреа удручали. Он не представлял, как сможет работать без интуиции Андреа. А тут еще эта глупость с Эн…
— Надеюсь, что ничего у тебя не выйдет. Начальство пошлет тебя подальше с такой просьбой. Куда-нибудь под Вологду. Вот чего ты добиваешься. Шутка сказать, такой политический акт предложить, ты понимаешь, что он означает?
— Действительно, что сие означает? — поинтересовался Андреа.
— Что твоя жена не хочет жить в стране социализма.
— Строящегося, — поправил Андреа. — Это несколько ее оправдывает.
— Что она предпочитает капитализм. Терпенье их лопнет. Вышлют, обоих вас вышлют.
— Вместе? — спросила Эн. — Он же хочет от меня отделаться.
— Я тебя привез сюда – и я же должен освободить. Нам с Джо отсюда не выбраться. Пусть хоть ты вернешься домой.
— А что, мы здесь не дома? — горячился Джо. — Ты говоришь так, будто мы попали в ловушку.
— Ловушку?.. Может, так оно и есть. Ловушка, когда нельзя вернуться.
— Ай-я-яй, ты так говоришь про социализм. Социализм – это гарантия мира.
Андреа зажал уши.
— После разговора с Устиновым слышать это не могу. Он ястреб, хуже всяких милитаристов. У него психоз – оружие, еще оружие, больше оружия. Они не могут остановиться…
Впервые он выкладывал об Устинове, о Сербине то, что у него накопилось:
— Они загоняют страну в нищету, уродуют науку.
— Довольно, — сказала Эн. — При чем тут я, ты что, хочешь спасти меня от нищеты? По-моему, я тебе никогда не жаловалась на здешние условия.
— Она не сама по себе уедет, — сказал Джо. — Она уедет как твоя жена, ты подставляешься, чуть что, тебе предъявят.
Энн остановилась у статуи какой-то греческой богини, сняла с нее прилипший влажный лист.
— Джо, ты его не можешь понять, ты никогда ничем не жертвовал ради любви. Твои романы не доставляли тебе хлопот. Ты предохранялся от настоящей любви как от триппера.
Энн не стеснялась. Беломраморная богиня над ней играла на лире и загадочно улыбалась.
— Почему вам ваши машины важнее семьи? Несчастные вы люди.
— Послушай, чего бы ты хотела? — спросил Джо.
— Я?.. — Энн задумалась. — В идеале я бы хотела, чтобы мы все вместе вернулись домой.
— Это невозможно, нас никогда не отпустят. Даже если здесь отпустят, там арестуют.
— Уже все забыто. Ты бы уехал?
— Я об этом не думал.
— Боишься об этом думать.
— Не думал, потому что мне здесь достаточно интересно. И послушай, женщина, мы ведь устроены по-другому. Вот Андреа ругает, поносит начальство, ему действительно не дают ходу, его лишили центра, который он создал. Все так. Но я скажу то, что никому не говорил: он здесь, в Союзе, расцвел! У нас замечательные ребята, эти русские индуцировали его, я думаю, в Штатах такую лабораторию нам не удалось бы подобрать. Недаром мы обогнали всех. Пусть фыркает, он знает, что это так. Нигде бы ему не удалось сделать столько, сколько здесь.
Похвалы Андреа принимал как должное. Когда Кулешов на коллегии упрекнул его в нескромности, Андреа спросил: а почему, собственно говоря, он обязан быть скромным? Скромность, говорят, украшает человека. Но какого человека? Скорее всего посредственность. Пушкин не был скромным. И Маяковский. И Микеланджело. Скромным он готов быть перед учеными, которых признает великими, перед Шенноном, Тюрингом, Винером, перед ними он склоняет голову.
Им навстречу шел Алеша с рюкзаком, из которого торчала теннисная ракетка. Он был разгорячен после удачной игры. Андреа взял его под руку, они заговорили о новой машине. Джо и Эн, поотстав, следовали за ними.
— Ты думаешь, они согласятся? — спросила Эн.
— Если будешь стоять на своем. Андреа узнал что-нибудь новенькое про твоего художника?
— Он прочел письмо. От него. Оттуда…
— Каким образом?
— Не знаю.
— И что же? Устроил сцену?
— Нет. В том-то и дело. Его удерживает гордость, он идиотски самолюбив. Особенно теперь, после неудач.
— Ну и что? Не все ли равно, если ты хочешь уехать.
— Я жалею его. И Валеру тоже. Я жалею обоих, вот что ужасно. Я не хочу выбирать. Если останусь, буду тосковать по Валере, он ждет меня, теперь-то я знаю это. Если уеду, буду стыдиться самой себя.
— Не мучайся, скорее всего тебе откажут.
— Фомичев отнесся к этому серьезно.
— Ты знаешь, почему набожные евреи носят на голове кипу или шляпу? Они признают, что есть что-то выше их. Есть кто-то и повыше Фомичева.
— Будь как будет. Пусть судьба решит за меня. Так легче.
Потом она говорила о том, что ей с Валерой, конечно же, хорошо, но, в сущности, они ведь и не жили вместе, с ним придется начинать как бы заново, начинать третью, нет, уже четвертую жизнь. Девичество, Роберт, Андреа и Валера…
Она будет вспоминать этот сумрачно-холодный город, несчастный и нежный, полный таинственных уголков, заброшенных особняков, где в нише полуразрушенного фасада вдруг видишь остатки прекрасной мозаики, облупленные фигуры каких-то древних греков. Бесчисленные мосты, мостики, каналы, протоки. За эти годы она исходила весь Васильевский остров, Петроградскую сторону, набережные Фонтанки, Мойки, заходила во дворы, проулки. Когда Валерий писал свои петербургские фантасмагории, она была его гидом. Конские головы, узорные ворота, балконные решетки – город был набит следами былой красоты; ее глаз выискивал в заснеженных улицах изящные безделушки, она радовалась своим находкам одинокой радостью путника… С какой-то неестественной четкостью запомнится ей и этот сырой вечер в Летнем саду. Каждое слово, весь разговор с Джо, малейшие подробности сохранятся в ее памяти – коротко стриженный затылок Алеши с глубокой ложбинкой, красные уши Андреа, зеленоватые сумерки сада, а за высокой решеткой, над Невой – золотое вечернее небо. И как Андреа втолковывал Алеше: “Ты считаешь, что Россия – большая жопа Европы, а я все же думаю, что она член Европы, детородный член”.
Валера тогда писал свою серию “Боги”. Там был изображен сад, отдаленно похожий на Летний, мраморные боги в пиджаках, плащах, шляпах толпились вокруг обнаженной женщины. Гранитный постамент. С него она и обращалась к богам. На второй картине – спины и затылки уходящих из сада богов. Из прекрасного сада, где остались пустые постаменты; боги в плащах, юбках, брюках покидали его. Листья облепили их мраморные затылки и мраморные ноги. Обнаженная женщина напоминала Эн, она хотела следовать за богами и не могла.