Она считалась женщиной аккуратной – это ее когда-то ставил в пример другим доктор Неглович, что, несмотря на ее годы и четверку детей, он у нее не нашел ни одной язвочки. Она была и хозяйственной: каждое лето принимала у себя дачников, неких супругов Туронь, готовила для них вкусные обеды и умела чисто подать. И вот этой женщине, с такими взглядами и таким характером, выпало, что у нее на сорок четвертом году жизни прекратились месячные.
Причины этого она усматривала в факте, что они у нее рано пришли, в десять лет, и вот быстрее, чем другим, ей пришлось с ними расстаться. Однако доктор Неглович объяснял, что такие случаи для медицины не вполне ясны и не до конца изучены.
Неприятная это вещь для женщины. Не у одной из них сразу же появляется ощущение, что она стала чем-то совершенно бесполезным, какой-то развалиной или трухлявым пнем. Другой начинает казаться, что это старость входит в ее тело, и уже навсегда, до самой смерти, там устраивается. Поэтому у многих вдруг появляется удивительное беспокойство, неуравновешенность, склонность к скандалам, раздражительность, а также разные видения, вызванные глубоко скрытой тоской. Так бывает: у одной сильнее, у другой слабее, но не всегда. Видлонгова приняла свою судьбу спокойно, с улыбкой на красных губах, с безмятежностью в голубых глазах. Разве что еще немного поправилась, лифчик должна была сшить себе чуть больший, и чаще, чем это бывало раньше, любила выпить водочки, если находила для этого подходящий случай.
И сейчас, командуя женщинами из Скиролавок на их вечеринке, она раз за разом поднимала свой стаканчик, полный водки, и других к тому же призывала. Но никому не надо было специальных приглашений, чтобы съесть кусок жирной гусятины, утиную ножку обгрызть, сдобного пирога себе отрезать и запить это все напитком, после которого женщине становится веселее.
Не нужно было заставлять Зофью Пасемкову – она не становилась после водки веселее, а еще больше сжимала свои тонкие губы, будто бы внутри у нее что-то болело. Пила и быстро ела Хелена Зентек, жена лесоруба, худая, с желтыми пятнышками на лице. Ела быстро, но с трудом, потому что, хотя она и тридцати лет еще не прожила, но, родив пятерых детей, потеряла почти все зубы, и ей нечем было как следует кусать гусиное и утиное мясо. Мешало ей есть и то, что время от времени она должна была засунуть жирную от яств руку себе под платье и поскрести внизу живота, потому что у нее там постоянно чесалось. Против этого зуда доктор Неглович дал ей когда-то специальную мазь и велел выбрить лоно, что на какое-то время подействовало, но, когда волосы отросли, зуд вернулся. Муж Хеленки, лесоруб Зентек, не согласился повторить лечение, потому что предпочитал, чтобы и у него зудело, лишь бы не кололось.
Жена солтыса Ионаша Вонтруха только губы смачивала в стаканчике, отщипывала понемногу гуся и пирога – вера ее мужа не позволяла ей излишествовать, учила покорности и воздержанности не только в разговорах, но и в еде и в питье. Жена Кондека пила, но не ела, словно бы хотела другим женщинам дать понять, что с тех пор, как священник Мизерера вернул ее мужа в стадо верных, у нее нет недостатка в еде и ей нет нужды объедаться на женской вечеринке.
Иначе было с Люциной Ярош, женой лесоруба. Она удобно расселась на стуле по правую руку Видлонговой, широко расставила свои кривые ноги, выпятила большой живот и быстро выпивала стаканчики, которые ей наливала Видлонгова. А эта предупредительность лесничихи вытекала из факта, что Видлонговой было интересно, откуда Люцина Ярош в последнее время берет деньги, ни у кого не занимая, как она делала всю жизнь. Ярош ведь не стал зарабатывать больше, чем раньше, Люцина не стала хозяйственней – а однако уже ни у кого в деревне не занимала. Водка могла склонить ее к признанию, но Ярошова после трех стаканчиков стала на диво неприступной и даже язвительно говорила другим: «Глупая ты баба», так, будто бы на нее снизошла тайная мудрость.
Видлонгова подливала и в стаканчик жене дровосека Стасяка, чтобы еще раз услышать от нее признание, что шестого ребенка ей смастерил ее муж, Видлонг. Она совсем не собиралась устраивать из-за этого скандал мужу – что бы это дало спустя столько времени? И не было у нее ревности, что он мог завести романсе кем-то таким, как Стасякова, и получать от этого удовольствие. Не в том дело, что Стасякова была не в ладах с языком и только какое-то «хрум-брум-брум» слетало с ее губ с интонацией возражения или одобрения, ведь детей не болтовней делают; но была Стасякова страшно худой, при этом маленького роста, с животом таким же большим и выпуклым, как у Ярошовой. С двадцати лет у нее появился такой живот, она утверждала, что вода у нее там накапливается, но каждый раз врач устанавливал беременность. После рождения ребенка живот, однако, не опадал, только убывало волос на голове, зубов, крючковатый нос еще больше искривлялся. И запах неприятный от нее шел, будто бы сала или куриного помета, хоть кур Стасякова не держала. Что нашел в ней лесник Видлонг – пусть теперь Стасякова расскажет, пусть признается, что это было по пьянке или темной ночью.
Стоит упомянуть и о присутствии Рут Миллер, младшую дочку которой, Ханечку, задушили на лесной поляне за домом доктора. В деревне рассказывали, что когда-то Рут была необычайно красивой и гордой, но ничего от ее красоты, а тем более от гордости, не осталось. Красоту уничтожили время, труд и бедность, а гордости – как она сама об этом упоминала – ее лишил какой-то чужой человек в морозную зиму, сдирая с ее рук рукавички. Две дочери Рут – Берта и Анемари – жили за границей, может быть, и в достатке, потому что время от времени присылали матери какой-нибудь дорогой подарок. Еще трех девочек она родила от лесоруба Янаса, с которым двадцать лет жила не расписываясь, а потом Янаса убило в лесу деревом. После него ей остались три девочки и пенсия. Две дочки вышли замуж за мелиораторов и жили с матерью под одной крышей. Мелиораторы дома бывали редко, но каждый раз, когда они приезжали, возникали скандалы и новые дети. Это правда, что из-за этой толпы ребятишек у Миллеровой всегда воняло: когда один слезал с горшка, то садился другой, а вдобавок обе дочери не рвались к работе, курили сигаретки и смотрели в окно, поджидая своих вечно пьяных мелиораторов. С младшей, Ханечкой, Миллерова связывала самые большие надежды, потому что та была красивой, как когда-то она сама, хорошо училась в школе и обещала вырасти прекрасной панной. Но это ее задушил преступник без лица, и матери только мысль о мести заполняла пустоту, которая после нее осталась. Сорок пять лет было Рут Миллер, но где ей было равняться с пятидесятилетней Зофьей Видлонг. Она была уже старой женщиной с клочками не то седых, не то серых волос, сгорбленная, с почерневшим и сморщенным лицом, дрожащими руками и охрипшим голосом. Только черные глаза не утратили блеска, а после каждого стаканчика водки в них все сильнее разгорался огонек – может быть, от жажды отомстить за дочку, а может, просто от ненависти к другим людям.
В вечеринке участвовала и вдова Яницкова, и ее дочка, хромая Марына, которая от Антека Пасемко родила внебрачного ребенка. Были и другие – всего почти двадцать женщин, столько их из всей деревни выращивали в прошлом году гусей. Можно было бы много о них рассказывать. Однако всех этих женщин вместе и каждую в отдельности описал Любиньски в своей новой повести о любви прекрасной Луизы. Среди этих женщин выпало Луизе жить, и это их детей она должна была учить.
Гигантскими были старания писателя Любиньского, чтобы докопаться до правды об этих женщинах и перенести ее на страницы книги.
Вместо Басеньки он ходил в магазин и стоял с женщинами в очереди у прилавка, прислушиваясь к их разговорам, присловьям, шуточкам. Заговаривал с этими женщинами по дороге и заводил с ними долгие беседы о жизни, иногда даже в халупах навещал. В дискуссиях с Негловичем он не мог нахвалиться удивительным разумом этих простых женщин, меткостью их замечаний, хоть почти ни одна носа не высовывала из деревни. Его восхищали их язвительные характеристики других людей, коварство ума, хищность и алчность, почти звериная привязанность к детям и одновременно полное отсутствие заботы о них, потому что даже сука больше заботится о щенятах, чем они о своем потомстве. И только одно его огорчало – что у него недостаточно таланта, чтобы на страницах новой книжки нарисовать их образы, отразить сложность характеров, граничащую с глупостью меткость высказываний, настырную любознательность и злобу к другим. И таким он был невоздержанным в своих восторгах, что однажды доктор спросил его, может ли он назвать по имени и фамилии такую женщину в Скиролавках, у которой он, Любиньски, без отвращения выпил бы стакан молока или без брезгливости лег бы спать в ее постель. Помрачнел писатель, потому что действительно мог назвать только нескольких таких женщин. А позже пани Басенька сказала ему, как женщины насмехаются над ним, повторяя: «Со сколькими женщинами в деревне писатель разговаривал, а ни одной ему не удалось уделать». И тогда писатель Любиньски понял, как тонка граница между простотой и примитивностью, между сознательной жизнью и прозябанием. Он почти заплакал над судьбой прекрасной Луизы, учительницы, которой выпало жить среди подобных женщин. Тут же он описал, как она должна, была остерегаться, чтобы даже взглядом не выдать свое чувство к стажеру, как петляла между плетнями и среди перелесков, прежде чем пришла на встречу в охотничий домик около старого пруда. Магазин Смугоневой, где его раньше восхищали женские шуточки, в его воображении уподобился огромной бойне, где женские языки, как острые ножи, четвертовали каждое событие и каждого человека, вытягивали из него жилы, распарывали внутренности, солили и перчили, превращали в фарш, пока это событие или этот человек не становились мертвыми, лишенными души, хоть живой и здоровый человек жил по соседству, и спустя час ему говорили: «День добрый».