женщины, уже пожилой, глядел на него так приветливо, глазами до того исполненными любви, что казалось в эту минуту они прозрели. – Ей скажите… все… – Он не мог продолжать. Слезы теснили его; он хотел скрыть их, и судорожно упал ниц; кровь вновь хлынула из его раны. Он вскоре лишился чувств и уже не возвращался к жизни.
Пришедшие за ранеными и убитыми австрийские солдаты и доктора положили его в числе мертвых. Медальон, обручальное кольцо и бумажник убитого с письмами я оставил у себя, для возвращения этих вещей, кому они следуют.
Австрийцы на этот раз были гораздо сговорчивее, и несмотря на всю неловкость своего положения, обратились косвенным путем к моему посредничеству. Егор Савич был в личной ссоре с австрийскими властями и не поехал со мною в Будву, назначенную для переговоров. Я взял с собою одного из сенаторов, конечно неграмотного, который и поставил свой крестик рядом с подписью генерала С. и И-ча под заключенным нами мирным договором, в силу которого австрийцы уступали спорные на Пастровичевой горе земли Черногории, с оговоркой, если не последует согласия высшей власти[48].
Затем покончим с войной и перейдем к мирной части нашего рассказа. Австрийцы никогда не могли простить нам ни своего поражения, ни того, что должны были заключить договор с правительством, законность которого не признавали, и с людьми, которых считают не более как за грабителей. Им нужно было кого-нибудь обвинить в этом для собственного оправдания, по крайней мере перед светом, и они обрушились всею тяжестью своего обвинения на меня. Следствием этого было сначала мое продолжительное, добровольное, чтобы не сказать самовольное пребывание в Черногории, а потом мое невольное пребывание в Рагузе, где я был остановлен[49].
Прошло около восьми месяцев. Тем временем успели завести пароходы на Адриатическом море. Можно вообразить, с какой радостью оставил я Рагузу, как скоро получил дозволение. Не останавливаясь в Триесте, я поспешил в Венецию, чтоб исполнить, данный мною умирающему молодому человеку, обет. В Венеции также заживаться было нельзя: там подозрительно смотрели на каждого новоприбывшего, а на меня и подавно: это было памятное для венецианцев время, когда знаменитая инструкция 1826 года тайной австрийской полиции, сделавшаяся известною, когда восстание итальянцев захватило правительственные бумаги, – получила полное применение и развитие, когда главные деятели тайной полиции Стрифольдо, Торрезини и глава их Брамбилла наводили ужас на итальянцев; когда мирные жители не шутя утверждали, что шпион Рачаици знает кто что думает и сообщает о том правительству.
Из переписки покойного я узнал, что он принадлежал к итальянскому семейству графов А-ни[50]; фамильный палаццо их нетрудно было отыскать; но увы, тут я узнал, что мать убитого, вследствие неприятных столкновений с австрийским правительством, уехала в Лондон, где сестра ее была замужем за каким-то лордом; палаццо был предан запустению. Труднее было отыскать Монти, семейство невесты гр. А-ни, которое помещалось в наемном доме, хотя эта фамилия тоже пользовалась некоторой известностью. Винченцо Монти, писатель, певец на разные торжественные случаи, знаменит тем, что был сначала ярым республиканцем – из трусости, как он сам сознавался, потом продал себя довольно дорого Наполеону 1-му, в чем однако никогда не сознавался; в заключение весь передался австрийскому правительству, когда оно заняло Ломбардию. Он приходился двоюродным братом отцу невесты, который был очень ничтожен, чтоб о нем упоминать.
Газеты австрийские так часто и усердно бранили меня, что я сделался каким-то страшилищем между немцами и предметом любопытства, а часто и живого сочувствия между итальянцами. Зная, что мать невесты принадлежит к немецкой аристократической фамилии, я просил доложить о себе как об иностранце, которого она не знает, и потому нет надобности говорить мое имя, но которому необходимо, нужно видеть ее. Меня впустили. Как теперь помню эту сцену. Роскошное убранство комнат, цветы, вазы, бюсты, портреты; на диване полулежала женщина лет 40; у окна, за пяльцами, сидела девушка, которая живо напоминала мне знакомые черты портрета; она была очень хороша; руки, волосы и темные брови над темно-голубыми глазами свидетельствовали ее итальянско-немецкое происхождение; разгоревшееся лицо дышало жизнью. Она от души смеялась тому, что ей говорил молодой человек, фамильярно склонившийся к ней через пяльцы; веселость, счастье не только выражались в их лицах, но казалось стояло в воздухе, окружавшем их, и достигало важного лица полулежавшей женщины, которая по временам улыбалась, слушая их, или, правильнее, глядя на них, потому что слушать было нечего; говорились вещи слишком обыкновенные, только они говорились иначе, другим тоном, с другими взглядами и выражением лица, чем обыкновенно говорятся. Молодой человек был в военном австрийском мундире. Не знаю почему, но я сразу угадал значение всей этой сцены; горькое, колючее чувство щемило мое сердце. Я хотел бы громом разразиться над счастливой четой; мне хотелось быть злым и колким, но полагаю, я казался им только смешным своим трагическим тоном и выражением, по крайней мере в начале разговора. Переступая порог этого дома, я думал утешить скорбь живущих в нем, воспоминанием о том, кто погиб, и как погиб он, любящий страстно, с ее именем на устах; я думал вызвать на глаза те слезы, которые камнем лежат на сердце, и облегчить страдания осиротевшей невесты, и что нашел я?… «Не прошло еще 8 месяцев!» – слова Гамлета к матери невольно пришли мне на память. Грозным, карательным привидением желал бы я предстать среди этой радостной сцены.
– Я опоздал, – сказал я, обращаясь к матери; – но, верьте мне, не по своей вине. Позвольте мне исполнить последнюю волю гр. А-ни, он умер на моих руках.
– Да! – сказала она так же равнодушно, как будто я говорил о том, что вечером не будет музыки на площади св. Марка. – В чем же состоит последняя воля этого бедного мальчика?
– Он дрался как зрелый человек, как герой, и умер верный своему долгу, своему слову.
Я взглянул на молодую чету: ни признака чувства!
– Вы тоже были в этом несчастном деле (я ей сказал свое имя) и верно убили нескольких из наших?
– В деле никто не знает кого убил, и никто не обвиняет неприятеля в убийстве; всякая сторона исполняет свою обязанность.
– Но ваше поручение? – сказала с нетерпением Монти.
– Оно относится к вашей дочери.
Покойный А-ни, умирая, просил меня передать ей некоторые вещи… вы позволите?
– Луиза… Это моя дочь. – Потом она назвала мое имя. – Поручение касается вас одних, – сказал я, посматривая на австрийского офицера.
– Мой жених, барон Дитерейхс, – произнесла она, – у меня от него нет секретов. Вы можете говорить при нем.
– Вы этого хотите?
– Я