– Здорово, Ермило Матвеич! – крикнул Самоквасов, поровнявшись с Сурминым.
– Ваше степенство!.. Петр Степаныч!.. Какими судьбами опять в наши палестины? – ласково, радостно даже отозвался ему Ермило Матвеич.
– Делишки тогда не совсем с матерями покончил, – сказал Самоквасов. – Доделать заехал.
– Доброе дело, – молвил Сурмин. – Всяко дело концом красно. Дело без конца – что кобыла без хвоста… К кому из матерей-то?
– Да я, признаться, не к ним нынешний раз думал взъехать, – сказал Самоквасов. – Генерала они ждут, что едет скиты поверять. Ежель застанет он меня в которой обители, и сам в беду попадешь, и на матерей наведешь лишнюю обиду…
– Верно, – согласился Сурмин и, положив тесло на дно опрокинутой кадки, примолвил: – К нам милости просим, место найдется, ежели не побрезгуете.
– О том просить хотел тебя, Ермило Матвеич, – сделай милость, пусти не на долгое время, – сказал Петр Степаныч.
– Милости просим, милости просим! Хоть всю осень гости, хоть зимы прихвати – будем радехоньки, – говорил Сурмин вылезавшему из тележки Самоквасову. – Андрей, – обратился он к старшему сыну, – вели своей хозяйке светелку для гостя прибрать, а Наталье молви, самовар бы ставила да чай в мастерской собрала бы. Милости просим, Петр Степаныч, пожалуйте, ваше степенство, а ты, Сережа, тащи в светелку чемодан, – приказывал другому сыну Ермило Матвеич.
Дом у него был построен по-скитски – со светлицами, с боковушами, со множеством чуланов и солнышей, со светлыми и темными переходами и проходами, с подклетной теплой волокушей и с холодным летником на чердаке – как есть обительская стая[216]. Мастерская, пристроенная к жилой стае лицом в огород, была обширна и отделялась от большой избы и горниц невеликими сенцами. Та мастерская была также по-скитски построена – ни дать ни взять обительская келарня, только без столов, без скамей и без налоя перед Божницей. Стоял в ней столярный станок, возле него с одной стороны стол со слесарными снарядами, с другой – столярный верстак; в углу, у окна кожей обитый полок[217] для чинки и сборки часов, к печи приставлен небольшой горн с раздувальным мехом для плавки, литья, паянья и для полуды; у другого окна стоят на свету два пристолья[218] для резьбы и золоченья, а по полкам расставлены заготовленные иконы и разная утварь, дожидавшая очереди для починки или переделки. В ту мастерскую всякого рода ремесл ввел гостя Сурмин. Скинув загрязненный чекмень и умывшись, Петр Степаныч, сидя у окна в ожиданье самовара, стал беседовать с радушным хозяином.
– Ведь это, кажется, Манефина обитель? – спросил он, указывая на строенья, что возвышались над забором обширного сурминского огорода.
– Ее, – ответил Ермило Матвеич. – Да вот ломать сбирается. В городе накупила местов, загодя хочет до выгонки переехать туда… Сказывают, выгонки нам никоим образом не избыть. Такое горе!..
– Тебе-то, Ермило Матвеич, какое тут горе? – сказал Самоквасов. – Ты не старец, дом твой не обитель, тебя не тронут.
– Тронуть-то не тронут, это верно, – сумрачно отвечал Сурмин. – А придется и мне покинуть насиженное место, в город, что ль, перебираться. Ежели разгонят матерей, какая мне будет здесь работа? С голоду помрешь на безлюдье… Признаться, и я, как Манефа же, местечко в городу себе приискал.
– Что ж, – молвил Самоквасов. – В городе больше будет работы.
– Бог ее знает, больше ли будет, – отвечал Сурмин. – Часовщик там есть, заправский часовщик, не то, что мы с Андрюхой, и карманные чинит да сбирает, не только что стенные; слесарей там четверо, серебряник есть, столяров трое, иконописцев, правда, что нет, да ведь на одних иконах далеко не уедешь, особенно ежели теперь часовни везде порешат. Опять же здесь у меня промысел вольный, а там в цех записывайся, да пошлины плати, да опричь того поземельные. Тяжеленько будет, ваше степенство, Петр Степаныч, ох, как тяжеленько!
– Да, – согласился Самоквасов, – расходов прибудет.
– Да так, сударь, прибудет, что не знаю, как и справлюсь при такой семьище, – сказал Сурмин. – Здесь под боком у матерей, надо правду говорить, житье нам приволье, а там еще Господь ведает, каково оно будет… Не к добру, сударь, вздумали ту выгонку. Матерям что? У матерей по кубышками довольно. Станет на что век доживать… То бы, кажись, надо было принять в расчет, что вокруг каждого скита по скольку деревень кормится… Земли здесь, знаете, каковы, без промыслов мужику дохнуть нельзя, а промыслы-то все по скитам. Разгонят матерей, чем тогда мужикам будет кормиться? За новы промыслы приниматься?.. Так к новым-то промыслам ведь нелегко привыкать. В пять лет не устроишь нового хозяйства, а в пять-то годов можно и до сумы дойти… Хоша теперь и много окольных крестьян в хороших достатках живет, а залежных денег почитай ни у единого нет… Крутые, сударь, времена подходят. Крутые времена!..
И призадумался Ермило Сурмин.
– Что матушка Манефа? – после недолгого молчанья, смотря в окно на ее обитель, спросил Петр Степаныч. – Слышал я, что все хворает.
– Не богата здоровьем, – молвил Ермило Матвеич. – А впрочем, старица тверда. По моему рассужденью, какие бы ей беды впереди ни были, все-таки до ста годов проскрипит… Плотию хоша немощна, зато духом ух какая крепкая! Кремень старица, как есть железная!..
– Фленушка, слышь, у нее тоже не больно здорова? – спросил Петр Степаныч, отвернувшись от хозяина и глядя в окошно. – Таисею Бояркиных видел я на днях у Макарья, она сказывала.
– Кажись бы, ничего, – ответил Ермило Матвеич. – Вечор к моим девкам Манефины белицы забегали, ничего про ее болести не сказывали.
Чуть-чуть отлегло от сердца у Петра Степаныча, но не совсем успокоили его слова Сурмина. Знал он, что Фленушка, если захочет, на людях будет одна, дома другая.
– У них, слышь, тут приключенья разные были? – сказал Самоквасов, по-прежнему глядя в окошко.
– Уж именно приключения, – ответил с улыбкой Ермило Матвеич. – Зараз двух невест снарядила иноческая обитель: Марья Гавриловна сама уехала да замуж вышла, матушкину племянницу силком выкрали да с архиерейским послом повенчали… Того и гляди, чтоб и Фленушка с Марьей головщицей с кем-нибудь не улепетнули.
– Уж будто и Фленушка? – быстро оборотясь к хозяину, сказал Самоквасов.
– Девка озорь, от нее всего можно ждать, – молвил Ермило Матвеич. – Бедовая! Я так полагаю, что, ежель они в город переедут, она беспременно там замуж выскочит. Не черницей девка глядит, не на иночество смотрит.
И сколько ни рассрашивал Сурмина Петр Степаныч про Фленушку, нового ничего не узнал от него. «Не врет ли Таисея? – подумал он. – Ведь эти матери судачить да суторить мастерицы. Того навыдумают, чего никто и во снах не видал».
– А как матушка Манефа насчет этих свадеб? – спросил Петр Степаныч.
– Что же ей? Не обительские сбежали, – отвечал Ермило Матвеич. – Одна своим домом жила, другая гостила, обе мирские… Да хоша б и обительские?.. Где, в каком скиту, в какой обители того не случалось? А у них, в Манефиной то есть обители, и такие дела бывали, что сами игуменьи замуж сбегивали. Перед Манефой-то у них мать Екатерина в игуменьях сидела, а перед ней Вера Иевлевна. Обителью целый год правила, да и сбежала с игуменства, а после того дошли слухи, что повенчалась. И то сказать, чем белицам сегодня с одним, завтра с другим баловаться, не в пример им лучше замуж выходить… тут по крайней мере закон. А то чего-то, чего не бывает у них… Особливо когда вашей братьи, молодых благодетелей, понаедет. Тут уж только знай да прималчивай, гляди да не разглядывай… – усмехнувшись, примолвил Сурмин.
Ни слова на то не ответил Самоквасов.
– А знаете ли что, Петр Степаныч? – немного погодя сказал Ермило Матвеич. – Как племянницу-то у Манефы умчали, так ведь мы на вас было спервоначалу-то думали. Да уж после, дней этак через пяток, узнаем, что это дело архиерейский посланник состряпал, а потом слышим, что сам невестин родитель ту свадьбу устроил. Недели две тому назад в Городце на базаре я с ним виделся – хохочет над Манефой, помирает со смеху… А как подумать – зачем бы, кажется, ему на такие дела подыматься? Выдал бы дочку честью, как водится, – так нет, на вот поди ты с ним… Озорной, даром что голову-то инеем уж побило. Тогда, как на Петров-от день вы у Манефы гостили, он, слышь, все эти дела и подстроил… И лошади-то, слышь, его на подхват невесты были высланы… Потешный!..
– А как у вас про Фленушку говорят? Причастна к тому делу была али нет? – спросил Петр Степаныч.
– Говорить-то все говорят, что она тут была ни при чем, а я что-то мало веры тому даю… Не такая девка, чтобы в тако дело не впутаться. Добра, а уж такая озорная, такая баламутка, что нигде другой такой не сыскать, – отвечал на то Сурмин.
Напившись чаю, Ермило Матвеич проводил гостя в приготовленную светелку, что была над мастерской, и, наказав старшей снохе сготовить хороший обед, пошел бондарничать. Петр Степаныч, оставшись один, долго стоял у окна, долго глядел на Манефину обитель. Фленушкина горница прямо перед ним была, ставни были уж растворены, но внутри горниц через белые занавески ничего не видно было. На обительском дворе было пустехонько, лишь у крыльца кларни две дебелые, здоровенные белицы перемывали кадки, да на конном дворе копошился над дорожной кибиткой конюх Дементий… Моросил дождик – везде пусто, везде тихо, только удары бондарей слышались. «Может быть, это все вздор, одни только выдумки матери Таисеи, – думал Петр Степаныч и прилег на высоко взбитый пуховик. – Немножко погодя схожу я к Бояркиным, там с Ираидой либо с матерью Арсенией повидаюсь, авось от них разузнаю что-нибудь».