Слова матери — ржавой русской «кулачки» — это все «…постылые,/ Скудные слова», но зато вопреки материнской ржавчине:
Не погибла молодость,Молодость жива! Нас водила молодостьВ сабельный поход,Нас бросала молодостьНа Кронштадский лед.
Ну и, конечно же, то, без чего Багрицкий не был Багрицким:
Возникай содружествоВорона с бойцом —Укрепляйся мужествоКровью и свинцом.
Чтобы земля суроваяКровью истекла,Чтобы юность новаяИз костей взошла
Комментировать этот призыв к человеческим жертвоприношениям не хочется. Но и в других работах Э.Г. Багрицкого много примеров отвращения к человеку, сиюминутной готовности убивать. Отвращения к любому человеку, не бегущему опрометью от презренного «быта», не входящего в орден «своих».
Тогда же Багрицкий осчастливил человечество поэмой «Человек предместья»; в центре поэмы — эдакий полупролетарий-полукрестьянин, полуслужащий... в общем, стрелочник и проводник на железной дороге. Наверное, эта промежуточность положения должна вызвать у интеллигента первого поколения какой-то интерес, особенное понимание, потому что сам такой. Но куда там!
На голенастых ногах ухваты,Колоды для пчел — замыкали круг,А он переминался, узловатый,С большими сизыми кистями рук.
То ли дело — романтика Гражданской войны, душевные терзания порочного подростка от кулаков «ржавых евреев», от невозможности любить перемазанную селедкой девицу! А этот паршивый недобиток из предместья вот что делает:
Недаром учили: клади на плечи,За пазуху суй — к себе таща,В закут овечий,В дом человечий.В капустную благодать борща.
То он, понимаешь, столярничает, то, видишь ли, пчел тут разводит (нет бы, разводить чекистов или коммунаров), то корове сено косит... Страшный тип! А его жена еще и пытается молоко продавать:
Жена расставляет отряды крынок:Туда — в больницу. Сюда — на рынок.
И:
Весь ее мир — дрожжевой, густой,Спит и сопит, молоком насытясь,Жидкий навоз, под навозом ситец,Пущенный в бабочку с запятой.
В общем, совершеннейший ужас! Всякий раз, найдя у Багрицкого какое-нибудь по-человечески понятное удовольствие при виде «струганного крыльца» или «промытых содой и щелоком половиц», страшно удивляешься: ведь наряду с удовольствием видеть эти приметы нормальной жизни в нем живет устойчивая ненависть как раз к тем, кто эти вещи делает и поддерживает, что называется, в рабочем состоянии.
И проклятый «быт» превращается прямо-таки в чудовище, в монстра, которого необходимо уничтожить, пока он тебя самого не сожрал.
Тот же мотив бегства, отвращения к жизни — в целом ряде произведений Багрицкого. Юношеский максимализм? Но в 1930 году, когда писалось «Происхождение», Багрицкому исполнилось 35 лет. В год выхода «Смерти пионерки» — 37. Не дряхлость, конечно, но ведь и никак не юноша.
Если человек проклял свое прошлое, отрекся от «быта» — то есть от своей семьи, своего народа,— ясное дело, и не остается у него в жизни ничего, кроме служения своей безумной идее, и нужно идти до конца:
Оглянешься — а кругом враги;Руки протянешь — нет друзей;Но если он [век] скажет:«Солги!» — солги.Но если он скажет «Убей!» — убей.
Все остальное человечество, кроме нескольких тысяч тебе подобных, не разделяет веры в коллективную утопию... и закономерно появляется невероятная любовь к палачам, атрибутам пыточного ремесла, восхваления чекистов и комиссаров. Багрицкий доходит до какого-то садистского упоения в своем достаточно известном:
Враги приходили — на тот же стулСадились и рушились в пустоту.Их нежные кости сосала грязь,Над ними захлопывались рвы,И подпись под приговором вилась,Как кровь из простреленной головы.
А над поэмой «Февраль» он работал до самого конца, до смерти в 1934 году, и представляет собой эта поэма своего рода поэтическое завещание.
Поэма длинная, приводить большие куски из нее я не буду. Желающие могут сами насладиться этим наглядным пособием к Фрейду. Герой этой поэмы, скорее всего, автобиографическая персона, — довольно жалкое создание. Дурной, неприкаянный мальчишка, совершенно лишенный любых культурных или интеллектуальных интересов, и мечтает он лишь об одном:
О птицах с нерусскими именами,О людях неизвестной планеты,О мире, в котором играют в теннис,Пьют оранжад и целуют женщин.
Мир в духе героев «Золотого теленка» или героев Джека Лондона! И этот бедолага, отягощенный тяготами жизни, военной службы, страдающий от неразделенной любви к прохожей гимназистке, доживает до «Февраля» — Февральской революции 1917 года, своего звездного часа. Тут-то он, этот жалкий и довольно-таки противный дохлик мгновенно становится помощником комиссара, появляется везде с собственной гвардией из матросов. Теперь с ним не шути!
Моя иудейская гордость пела,Как струна, натянутая до отказа...Я много дал бы, чтобы мой пращурВ длиннополом халате и в лисьей шапке,Из-под которой седой спиральюСпадают пейсы, и перхоть тучейВзлетает над бородой квадратной...Чтоб этот пращур признал потомкаВ детине, стоящем подобно башне,Над летящими фарами и штыками...
Поэма кончается тем, что хилый, порочный шибздик, превратившийся в карающий меч революции, обнаруживает в тайном публичном доме девушку, по которой вздыхал всю юность. Теперь она стала проституткой. «Что, узнали?! Сколько вам дать за сеанс?» И несмотря на тихое, безнадежное «Пощади...» насилует девицу, не снимая гимнастерки и сапог.
Я беру тебя за то, что робокБыл мой век, за то, что я застенчив,За позор моих бездомных предков.Я беру тебя, как мщенье миру...Может быть, мое ночное семяОплодотворит твою пустыню.
Я почитал немного именно Багрицкого ровно по двум причинам...
Во-первых, поэт он, несомненно, талантливый. Человек, родивший строки «Фазан взорвался, как фейерверк», у которого «Крестьянские лошади мнут полынь//Растущую из сердец», право же, никак не безнадежен.
Во-вторых, он широко известен. Некоторые его перлы — хотя бы насчет века, приказывающего лгать и убивать, или восторженные вопли про кронштадтский лед достаточно знакомы читающему человечеству.
А сама позиция — типичная. Ведь в главном точно таковы же и остальные советские поэты той эпохи: Светлов, который на самом деле Шейнкман, и Антокольский, и Луговской, и Уткин, и Жаров, и Голодный, и Алтаузен, и Безыменский. Как сказал граф Алексей Толстой: «Их много, очень много // припомнить всех нельзя // Но все одной дорогой // Летят они, скользя».
Павел Коган — человек уже другого поколения, но и в его столь знаменитой «Бригантине» таятся те же самые ценности:
Надоело говорить и спорить,И смотреть в усталые глаза.В флибустьерском дальнем синем мореБригантина поднимает паруса.
Капитан, обветренный, как скалы,Вышел в море, не дождавшись дня.На прощанье поднимай бокалыЗолотого, терпкого вина.
Пьем за яростных, за непокорных,За презревших грошевой уют.Бьется по ветру «Веселый Роджер»,Люди Флинта песенки поют.
Текст откровенно восходит к знаменитому «Острову сокровищ» Стивенсона — это ведь только у него есть герой с именем Флинт, а история не знает такого пирата.