Калиновичу невольно припомнился его первый визит к генеральше. Он снова входил теперь в барский дом, с тою только разницею, что здесь аристократизм был настоящий: как-то особенно внушительно висела на окнах бархатная драпировка; золото, мебель, зеркала – все это было тяжеловесно богато; тропические растения, почти затемняя окна, протягивали свою сочную зелень; еще сделанный в екатерининские времена паркет хоть бы в одном месте расщелился. Самый воздух благоухал какой-то старинной знатью. Баронесса в ужас приходила от всего этого старого хлама, но барон оставался неумолим и ничего не хотел изменить. Он дозволил жене только убрать свое небольшое отделение, как ей хотелось, не дав, впрочем, на то ни копейки денег. Баронесса, однако, несмотря на это, сделала у себя совершенный рай, вполне по современному вкусу. Точно в жилище феи, вступил Калинович в ее маленькую гостиную, где она была так любезна, что в утреннем еще туалете и пивши кофе приняла его.
– Bonjour! – проговорила она ему навстречу, ангельски улыбаясь, как некогда улыбалась княжна, с тем только преимуществом, что делала это как-то умней и осмысленней.
– Bonjour, madame! – отвечал он с чувством собственного достоинства, но тоже любезно.
– Desirez vous du cafe?[110] – спросила баронесса.
– Je vous prie![111] – отвечал Калинович.
– А курить? – прибавила баронесса, подвигая серебряный стакан с папиросами.
Калинович закурил.
– Я привез вам маленькую сумму… – начал он.
– Ах, да, да, merci! – подхватила скороговоркой баронесса, немного сконфузившись, и тотчас же переменила разговор. – Скажите, – продолжала она, – вы давно были влюблены в Полину? Мне это очень интересно знать.
– Да, давно, – отвечал Калинович с замечательным присутствием духа.
– Она очень милая, очень умная… нехороша собой, но именно, что называется, une femme d'esprit: умный человек, литератор, именно в нее может влюбиться. Voulez vous prendre encore une tasse?.[112]
– Non, merci, – отвечал Калинович. – Деньги… – прибавил он, вынимая из кармана толстую пачку ассигнаций.
– Да; но мне, я думаю, нужно вам дать какую-нибудь бумагу?
– Нет, не нужно, – отвечал Калинович.
– Merci, – отвечала баронесса, кладя в раздумье деньги в стол.
Несколько времени они оба молчали.
– Я к вам, баронесса, тоже имею просьбу… – начал Калинович.
– Ах, да, знаю, знаю! – подхватила та. – Только постойте; как же это сделать? Граф этот… он очень любит меня, боится даже… Постойте, если вам теперь ехать к нему с письмом от меня, очень не мудрено, что вы затеряетесь в толпе: он и будет хотеть вам что-нибудь сказать, но очень не мудрено, что не успеет. Не лучше ли вот что: он будет у меня на бале; я просто подведу вас к нему, представлю и скажу прямо, чего мы хотим.
– Если можно будет это сделать, так, конечно… – сказал Калинович.
– Конечно, можно. Неужели вы думаете, что в Петербурге на балах говорят о чем-нибудь другом: все о делах… такой уж несносный город! – произнесла баронесса.
В это время раздался звон шпор. Калинович встал.
– Adieu, до завтра, – произнесла баронесса.
Калинович поклонился.
– Скажите Полине, чтоб она была непременно в своем белом платье. Elle est magnifique!
– Слушаю-с, – проговорил Калинович и ушел. Приятная улыбка, которая оживляла лицо его в продолжение всего визита, мгновенно исчезла, когда он сел в экипаж; ему хотелось хоть бы пьяным напиться до бесчувствия, чтоб только не видеть и не понимать, что вокруг него происходило. Дома, как нарочно, вышла ему навстречу Полина в новом ваточном платье для гулянья и спрашивала: «Хороша ли она?»
– Хороша, – отвечал с гримасою Калинович, и через полчаса они гуляли под руку на Невском.
Бал! Бал!.. Когда-то упоительное и восхитительное слово! Еще Пушкин писал: «Люблю я бешеную младость и тесноту, и шум, и радость, и дам изысканный наряд!» Но нас, детей века, уж этим не надуешь. Мы знаем, что такое бал, особенно великосветский. Надобно решительно иметь детское простодушие одного моего знакомого прапорщика, который даже в пище вкусу не знает; надобно именно владеть его головой, чтоб поверить баронессе, когда она мило уверяет вас, что дает этот бал для удовольствия общества, а не для того, чтоб позатянуть поступившее на нее маленькое взыскание, тысяч в тридцать серебром, о чем она и будет тут же, под волшебные звуки оркестра Лядова, говорить с особами, от которых зависит дело. А вон этот господин, застегнутый, как Домби[113], на все пуговицы, у которого, по мнению врачей, от разливающейся каждый день желчи окончательно сгнила печенка, – неужели этот аспид человечества приехал веселиться? Вы, милая, белокурая дама, рассеянно теряющаяся в толпе! Я чувствую, как сердце ваше обливается кровью при мысли, что муж ваш на днях еще в одном прении напорол такую чепуху, которая окончательно обнаружила всю глубину его умственных неспособностей, и вам вряд ли удастся удержать тот великолепный пост, на котором вам так удобно. А вы, ваше превосходительство, зачем вы так насилуете вашу чиновничью натуру и стараетесь удерживать вашу адамовскую голову в накрахмаленных воротничках, не склоняя ее земно на каждом шагу, к чему вы даже чувствуете органическую потребность – и все это вы делаете, я знаю, из суетного желания показаться вольнодумцем вон этому господину с бородой, задумчиво стоящему у колонны. А вам, m-me Хмарова, при всем моем глубоком уважении, откровенно должен сказать, что я не верю вашему христианскому смирению, как ни глубоко скромен и прост ваш бальный туалет и как ни кроток ваш взгляд, которым вы оглядываете всю эту разряженную, суетную толпу… Но нет! Червь злобы точит ваше сердце в настоящую минуту! Вам хотелось бы разорвать на части и растоптать, как гадину, этого блестящего генерала, небрежно сидящего в кресле и закинувшего на задок свою курчавую голову. Он с полчаса уже говорит по-французски лучше любого француза и каждую мысль завершает еще каламбурами. Вы очень хорошо знаете, что он явно называет вас притворщицей и много вредит вашему весу! Ты, гражданский воин, мужественно перенесший столько устремленных на тебя ударов и стяжавший такую известность, что когда некто ругнул тебя в обществе, то один из твоих клиентов заметил, что каким же образом он говорит это, когда тебя лично не знает? «Черта тоже никто не знает, а все бранят!» – возразил некто и привел публику в восторг своим ответом. Ты все это перенес, но теперь и тебе, оставленному при одних только павлиньих перьях, без сознания той силы, которая некогда заключалась в твоей подписи, и тебе неловко! Ты приехал почти по необходимости, с единственной целью наблюдать своим орлиным взором за четырьмя рожденными тобой краснощекими козочками, чтоб сердца их не заразились вульгарным чувством к какому-нибудь пролетарию. Жму, наконец, с полным участием руку тебе, мой благодушный юноша, несчастная жертва своей грозной богини-матери, приславшей тебя сюда искать руки и сердца блестящей фрейлины, тогда как сердце твое рвется в маленькую квартирку на Пески, где живет она, сокровище твоей жизни, хотя ты не смеешь и подумать украсить когда-нибудь ее скромное имя своим благородным гербом. Но еще больше жаль мне тебя, честный муж, потомок благородного рода: как одиноко стоишь ты с отуманенной от дел головой, зная, что тут же десятки людей точат на тебя крамолы за воздвигнутые тобой гонения на разные спокойно существовавшие пакости… Никому и никому не весело вам, мученикам честолюбия, денег, утонченного разврата и пустой фланерской жизни!
Часу в двенадцатом, наконец, приехали молодые. Они замедлили единственно по случаю туалета молодой, которая принялась убирать голову еще часов с шести, но все, казалось ей, выходило не к лицу. Заставляя несколько раз перечесывать себя, она бранилась, потом сама начала завиваться, обожглась щипцами, бросила их парикмахеру в лицо, переменила до пяти платьев, разорвала башмаки и, наконец, расплакалась. Калинович, еще в первый раз видевший такой припадок женина характера, вышел из себя.
– Или вы сейчас одевайтесь, или я уеду один! – прикрикнул он таким тоном, что Полина сочла за лучшее смириться и с затаенным волнением сейчас же оделась, но только совершенно уж без всякого вкуса. Когда появились они в зале, хозяйка сейчас же пошла им навстречу.
– А, поздно, поздно! – говорила она.
– Мне понездоровилось, – отвечала Полина.
Калинович между тем при виде целой стаи красивых и прелестных женщин замер в душе, взглянув на кривой стан жены, но совладел, конечно, с собой и начал кланяться знакомым. Испанский гранд пожал у него руку, сенаторша Рыдвинова, смотревшая, прищурившись, в лорнет, еще издали кивала ему головой. Белокурый поручик Шамовский, очень искательный молодой человек, подошел к нему и, раскланявшись, очень желал с ним заговорить.
– Скажите, вы пишете теперь что-нибудь? – спросил он.
– Нет, – отвечал односложно Калинович.