Писатель Калмухан Исабаев:
– Ясно помню тот холодный осенний день 1932 года. Кажется, давным-давно всей семьей лежим в нетопленой комнате: больной, с опухшими ногами отец, ослабевшая мать, прижимающая к груди годовалую мою сестренку Саукен, и мы, трое братьев: девятилетний Заркен, четырехлетний Бабкен и я, которому не исполнилось и шести. В доме полутьма. Три дня назад мать сварила похлебку из последней горсти отрубей. Налила нам по маленькой пиалушке и строго наказала лежать не двигаясь, чтобы сберечь силы. На следующий день Саукен и Бабкен не выдержали, захныкали. Мама вышла на улицу, плотно прикрыла ставни и возвратилась со слезами на глазах.
«Жеребята мои! Затемнила я окна. Пусть никто не увидит, как мы умрем…»
Сумрак усыпляет. Следишь за тонкими солнечными иглами, пробивающимися в щели ставен, как подкрадываются они к тусклому боку самовара, и постепенно в глазах все начинает кружиться. Вращаются былинки в луче света, пузатый самовар, пустой проем двери. Тогда я еще не понимал, что от голода теряю сознание. Очнешься и снова ощущаешь, как; тоскливо сосет в животе. Радом захлебываются от плача младшие брат и сестра, зовут мать. Она спешит к ним и вдруг падает навзничь посреди комнаты. К ней подползает отец, тревожно зовет: «Махтум! Махтум!» Мама молчит. И мы уже вчетвером поднимаем плач…
Неожиданно комнату заливает яркое солнце: кто-то распахнул оконные ставни. Сильный стук в дверь. Старший братишка поднимается. С порога рокочет низкий сильный голос:
– Здравствуйте, соседи! Все ли живы-здоровы?
Знакомый голос. Это дядя Иван. Колхозный кладовщик Иван Семенович Мартынов. Не знаю, откуда и когда прибыли в наш аул на жительство Мартыновы, но, видно, давно.
– Принимайте гостинец. Малость вам мучицы принес, – говорит он и протягивает небольшой плотный мешочек.
И вот чудо: мать пришла в себя. Кажется, и глаз не успела открыть, а уже тянется к мешочку. В следующие минуты она хлопотала у печи: торопливо совала хворост, раздувала огонь. С жадностью и наслаждением мы глотали горячую мучную похлебку, боясь только одного, что вот-вот миска опустеет.
Позже узнали, что в тот день Иван Семенович Мартынов прошел по всем домам и в каждый принес немного муки. Оказывается, в складе хранился мешок, который ему строго-настрого запретили трогать. Но люди были на грани голодной смерти, и кладовщик нарушил приказ. Всем разделил поровну, отсыпав чуть больше в те дома, где была куча детей.
С того дня отец стал поправляться. А когда выздоровел, пошел на работу, и в доме появилось немного еды.
Однажды мама возвратилась с улицы заплаканная. «Кто-то в ауле умер с голоду», – подумал я. Вслед за нею вошел отец.
– Ну хватит, перестань, – хмурясь, уговаривал он маму.
– Да как же – перестань?! Если бы не Мартынов, сколько бы людей поумирало! А он пожалел – раздал казенную муку. Выходит, один виноват? Или вы не мужчины, что не можете заступиться?!
– Попробуй заступись. До райцентра без трех ночевок не доберешься. Да и не отпустят они его. Будто бы сама не знаешь…
– Но за что человеку десять лет тюрьмы?! За то, что помог голодным?
– Выходит, за это…
Настала зима. Жена Ивана Семеновича, тетя Марфа, решила проведать мужа, томящегося в павлодарской тюрьме. Однажды все пятеро мартыновских детишек, в драных шубенках, перепоясанные веревками и ремнями, ввалились к нам за порог. Старшим из них, моим приятелям Петьке и Ваньке, было по семь и шесть лет. Марфа по очереди перецеловала своих детей и поспешила к попутной телеге. Так они и прожили у нас всю зиму. А весной у дома остановилась подвода: Марфа привезла с собой отца, крепкого рыжебородого старика. Мама обняла детишек на прощание, и они уехали куда-то на телеге.
В 1951 году я приехал в отпуск в родные края. Позади была война, которую я закончил младшим лейтенантом, служба в действующей армии после победы. Наша семья жила тогда в колхозе имени Ленина Баянаульского района. Отдохнув несколько дней, я сел на коня, прихватил двустволку и поскакал в степь.
Далеко-далеко от дома набрел на незнакомое большое озеро. Гляжу, на берегу вьется дымок костра, рядом сидит кто-то с удочкой. Подъехал. Это был седобородый русский дед. Я поприветствовал рыбака, спросил, что это за озеро.
Старик прищурил на меня зоркие голубые глаза.
– А сам откуда будешь?
– Из Баянаула.
– Вот как? Стало быть, земляки. Далече заехал: здесь уже карагандинские земли. Осакаровский район. А озеро называется Шидиндой… Кого из баянаульских знаешь, а?
– Многих.
– Исабаева Али помнишь?
– Это же мой отец!
Старик чуть было не выронил удочку. Потом глубоко затянулся дымом из своей трубки, отложил в сторону удилище и поднялся.
– Никак Заркен? – взволнованно спросил он.
– Нет, Заркен мой старший брат. А я – Калкен.
Он радостно засмеялся и вдруг живо стащил меня с коня сильными руками. И стал разглядывать, хлопая широкими ладонями по плечам.
– Не признаешь, а? Мартынов я, Иван Семенович. Небось, слышал от родителей такое имя? Марфа! – крикнул в сторону дома. – Принимай гостя!
На пороге появилась сгорбленная старушка, из-под ладони присматриваясь ко мне. Всплеснула руками и, поспешив навстречу, поцеловала в лоб.
– Как две капли воды на Махтум похож. Проходи, проходи, сынок!
Из дверей вышел рослый русоволосый парень, в котором я не сразу узнал своего друга детства Ваньку.
Вскоре мы сидели за столом, накрытом по-праздничному. Помянули погибшего на войне Петра, выпили за Мартыновых и моих родителей, за нашу встречу…
Рассказывает писатель Жаппар Омирбеков: – Мой отец, Омирбек Ералинов, еще до революции был забойщиком на карагандинских угольных копях, принадлежавших тогда англичанам. Среднего роста, крепыш, от прадеда Байзака, аульного батыра, унаследовал силу. Бывало, хвалился, что получал вдвое больше других шахтеров – по целковому в день, отрабатывая по две смены. По тем временам немалые деньги: на рубль можно было купить двух козлов или барана. В 1919 году шахты закрылись, отец возвратился в аул, в 130 верстах от Каркаралинска.
Хозяйство у нас было небольшое: корова, две лошади, овечки. В 1931 году корову увели в колхоз и выдали на зиму пуд пшеницы. Активисты стали поговаривать: у Омирбека целых две лошади, не пора ли раскулачить? Весной отец, забрав старшего сына Шарифа, уехал в Караганду. Вырыл землянку и снова взял в руки шахтерское кайло. А под новый год дал нам знать, чтобы перебирались вслед за ним.
Выехали мы тайно, на двух санях: мать, брат Мухтар, я, дядя с племянником, сестра. Много ли захватишь с собой в дальний путь? Кроме одежды и одеял, разве что круглый столик да самовар прихватили. На следующий день попали в буран, с трудом выбрались на дорогу. За горой Наршёккен – Спящий верблюд – нагнали в занесенной снегом степи пеших путников. Измученные люди с тощими котомками на плечах устало шагали в сторону Спасска. Завидев нас, обступили, выпрашивают хоть чего-нибудь съестного. Мать раздавала курт, кусочки сушеного мяса… Все три дня до самой Караганды мы обгоняли таких же бедолаг, которых выгнал из дома голод.
Среди скопища шахтерских землянок возвышались два крепких кирпичных дома, построенных еще англичанами, и деревянные бараки – конторы. Врытые в землю жилища переполнял народ: каждый горняк давал кров нахлынувшей аульной родне. Нас, например, в четырнадцатиметровой комнатушке жило десятеро, в одно время даже восемнадцать человек. По поселку шатались сотни голодающих, их нигде не брали на работу.
Отцу как шахтеру полагался по карточке такой паек: килограмм хлеба в день, на месяц три килограмма муки или крупы, шесть килограммов мяса, 1800 граммов жира и на иждивенцев по 400 граммов хлеба. Но через два месяца после нашего приезда отец заболел, его перевели на поверхность, а там нормы куда меньше. На то и жили, да еще, как все вокруг, помогали родичам. У казахов пословица есть: если в ауле хоть один голодный, значит, весь аул недоедает. Однажды ночью к нам приехал дядя с семьей. Семь человек. Все помороженные, опухшие. Мать охнула, узнав, сколько дней они не ели. Говорит: сначала чаем вас напою, а потом уж суп дам, вам же сейчас помногу есть нельзя. Дядя отвечает: все равно умрем, дай лучше суп. Как чувствовал: четверо из них вскоре скончались…
Среди тех, кто уцелел, был мой двоюродный брат Капан Сатыбалдин, ставший впоследствии известным прозаиком. На него страшно было смотреть; лицо опухло, говорить не может. Мать отпаивала его сладким чаем, омывала лицо отваром из отрубей и смазывала конопляным маслом. Через две недели опухоль спала, Капан ожил, заговорил. Для своих лет он был весьма развит и образован. Но кто знал, что этот джигит еще и дальновиден! Покидая колхозную контору, Капан прихватил с собой несколько пустых бланков с печатью, на которых писались справки. Такие бумажки были вроде паспортов для бесправных людей, загнанных в колхозы. Не долго думая, молодой парень выписал «документы» нескольким землякам, и те устроились на работу, получили кусок хлеба. С того дня потянулись к нам в землянку люди, знакомые и незнакомые. Капан вырезал из сырой картофелины «печать» и на чистых листах бумаги, так же предусмотрительно захваченных в колхозе, всем выписывал справки. «Не боишься?» – спросили его однажды. «Будь что будет. Зато человек сто теперь выживут».