Длившаяся до самого сентября июльская жара покинула, наконец, Москву; с северо-запада наползли низкие, свинцовые тучи – и повисли, цепляясь за кресты церквей и за бронзовые орлы кремлёвских башен. По этому случаю барон и велел зажечь камин; впрочем, скорее всего, он сделал бы это в любом случае – обстановка требовала.
Перед камином широким полукругом были выстроены разносортные кресла; Корф почти физически страдал, что в клубе не нашлось шести одинаковых кресел – это противоречило его весьма капризному чувству гармонии. Впрочем, бог с ними, с креслами; куда больше барона волновало то, что предстояло сегодня сказать. Потому он так старательно создавал обстановку будущего Совета – так он и называл его про себя, – «Совет» с большой буквы – потому и пытался напитать обстановку торжественностью, так хорошо сочетающейся и с готическими сводами помещения, его высоким витражам, и с холодным оружием и щитами на стенах, обшитых панелями чёрного дуба.
Гости съезжались недолго – собственно, Ромка торчал в клубе с самого утра и помогал барону с подготовкой; Яша приехал часа за два до назначенного срока, покрутился по клубу, восхищенно рассматривая непривычные интерьеры. Олег Иванович и Колесников прибыли точь-в-точь в назначенное время; звон часов еще наполнял залы клуба, когда дверной молоточек у входной двери оповестил об их появлении.
Барон, исчезнувший куда-то примерно за полчаса до назначенного времени, появился в последний момент. Он вышел к гостям в безукоризненно-чёрной фрачной паре; под фраком белела сорочка с туго накрахмаленной манишкой, Загнутые уголки стоячего воротника украшали скромные запонки, на шее барона был повязан белый пикейный[110] галстук-бабочка.
Увидев это великолепие, Олег Иванович и доктор переглянулись: Семёнов – иронически-непонимающе, а Колесников – торжественно-серьёзно. Он уже знал о задумке барона и полностью её поддерживал. Ромка с удивлением рассматривал Корфа, а Яша, утонув в глубоком кресле, старался сделаться как можно незаметнее – обстановка выбивала его из колеи.
Гости в полном молчании распределились по креслам; Олег Иванович и доктор с удивлением отметил карточки с именами гостей, стоящие на маленьких столиках. Столики эти, украшенные парой бокалов, пока пустых, стояли перед каждым из кресел, и Каретников нахмурился, увидев, что перед крайне правым нет ни столика ни таблички. Он понял, для кого предназначалось это кресло, и ему это не понравилось – Никонов, хоть и тяжело раненый, был все-таки жив, а пустое кресло слишком уж напоминало принятый совсем в другом времени стакан, накрытый ломтиком чёрного хлеба.
Последним в своём кресле устроился сам барон; неслышно ступая, за его спиной возник Порфирьич. Денщик поставил на столик перед бароном небольшой медный гонг с изящным молоточком на длинной костяной ручке – и исчез, растворившись полумраке.
Выдержав приличествующую случаю паузу барон легонько стукнул молоточком по бронзовому диску – зал наполнил бархатный, гулкий звон. Услышав его, Каретников вдруг обнаружил, что они как-то и не заметили, как подкрался вечер: ни свечей, ни газовых рожков никто зажечь не озаботился, и теперь зал освещался только пламенем камина.
— Итак, друзья мои, — голос барона казалось, был столь же бархатным и значительным, как только что растаявший звук гонга, — не сочтите меня слишком дерзким за то, что я взял на себя смелость собрать вас здесь. Все мы – серьезные, уверенные в себе мужчины (Яша криво улыбнулся, утопая в своем кресле, но не посмел даже шевельнуться), и все мы, в силу разного рода обстоятельств оказались причастны к некоей тайне. А посему – полагаю уместным каким-то образом определить наши с вами отношения и обговорить, что мы собираемся делать дальше. Поскольку, согласитесь, причастность к такого рода тайне накладывает на каждого из нас немалую ответственность…
Слушая барона, Олег Иванович изо всех сил пытался сохранить в себе остатки той иронии, с которой он поначалу воспринял весь этот «масонский» антураж – и отрешённо понимал, что эта попытка безнадёжно проваливается.
«Вот что значит – кровь, — отрешенно думал он. — Сделай то же самое я, что Макар – это выглядело бы пафосной клоунадой, неумной театральшиной, и не более того. А вот у барона получается так же естественно, как дыхание. Наверное, необходимы все эти десятки поколений предков с их замками, рыцарскими гербами, — Корф ведь, кажется, из Курляндии[111]? — чтобы то, что мы стыдливо именуем пафосом превращается в аристократизм, причем не показной, а вот такой, не вызывающий сомнений даже у таких прожженных насмешников, как мы с Каретниковым…»
«А Олегыч-то поплыл… — думал Каретников, слушая Корфа. — Смотрит, не отрываясь, на барона, ка студент на любимого профессора…
Это, пожалуй, плохо – вроде бы, взрослый, серьёзный мужик, порой даже жесткий – а поди ж ты! Значит, недостаточно жёсткий; да и поплыл он не сейчас, а много раньше – когда осознал, что «хруст французской булки» доступен теперь в любом количестве и, что немаловажно, без особых усилий. Требуется лишь войти в портал – и на тебе: все преимущества расслабленной, удобной (всего, в смысле «роскоши человеческого общения») жизнь конца XIX века. Но без сопутствующих неудобств вроде туберкулёза, и антисанитарии. А что? До ближайшей революции еще лет двадцать; с учётом его возраста – можно вообще и не брать в голову. Это ведь тоже не следует сбрасывать со счетов – двадцать лет заведомо мирной, увлекательной жизни, в которой ты чувствуешь себя эдаким то ли графом Монте-Кристо, то ли доктором Фаустом. И ведь жизнь-то – и как раз такой, о которой всё своё сознательное существование мечтал. Именно существование – потому что, чем еще можно назвать безобразия тех же 90-х после такого вот викторианского путешествия? Страшный сон, жуть, морок. А всего-то и надо – ничего не трогать, оставить все, как есть. Соблазн, что и говорить…»
Каретников так и не успел толком поговорить с другом – час назад ему позвонил взмыленный Яша и отрапортовал, что все в порядке, Семёновых они встретили; да, еще Корф затеял какое-то совещание и просить срочно прибыть. Каретников зашёл в ординаторскую, потом навестил Ольгу, вторые сутки не отходящую от Никонова, и направился вниз, на парковку возле главного корпуса больницы.
«Ведь Олегыч так и не стал заезжать домой – ну, то есть в наше с ним время, — подумалось доктору. — Тоже, между прочим, сигнальчик… и большой вопрос – где у него теперь дом. То-то он Корфа заслушался…
А барон-то, барон! Надо же, как подготовился! Вот так и закладываются традиции. Голову готов позакладывать, что барон видит в своём воображении эдакий «Клуб Шести» – и даже лелеет планы и нас с Олегычем, и даже Ромку с Яшей одеть во фраки… и чтобы собирались мы все вместе здесь, у камина – скажем, раз в неделю, чем плохо? – и неспешно обсуждали судьбы мира. А что? Мы ведь теперь вполне в состоянии обсуждать судьбы мира, разве не так? Ресурсы, так сказать, позволяют – портал, при правильной постановке вопроса, даёт нам возможность влиять на историю этого мира так, как нам будет угодно. Еще бы понять, что нам угодно… а пока единственный человек, который предпринял в этом отношении хоть что-то – это бедняга Никонов, который, между нами говоря, проваляется в постели никак не меньше двух месяцев. Кстати, о Никонове…»
— Вы закончили, барон? — Каретников поднял палец. — Пожалуй, ситуацию с Сергеем Александровичем я понимаю лучше других – так что позвольте мне высказаться на этот счет…
* * *
Владимир Алексеевич вышел на Моховую и пошёл в сторону Тверской, высматривая извозчика. Здание университета осталось за спиной.
С позапрошлого, 1884-го года, для медицинского факультета строили «клинический городок» – на Девичьем Поле, между Садовым кольцом и Новодевичьим монастырём. Однако ж пока медики – и клиническое, и хирургическое и акушерское отделения, — теснились в старом здании на Моховой. Недавно к ним прибавились еще и женские акушерские курсы, однако же помещались они в отдельном здании на Волхонке – университетский устав запрещал обучение женщин.
На углу Моховой торчал, против обыкновения, единственный экипаж: старик, в кафтане, подпоясанном обрывком протёртой вожжи. Пролётка старая; лак кое-где вытерся до светлого дерева. Пузатая, мохнатая лошадёнка в верёвочной сбруе меланхолично что-то жевала.
— Дедушка, в Лефортово!
— А куда, ваш степенство?
Московские возчики именовали седока по одёжке – кого «ваше степенство», кого «ваше здоровье», кого «ваше благородие», а кого «вась-сиясь!» Тут важно было не ошибиться, польстить клиенту – чутьё у этих мастеров извозного промысла было удивительное.
— Так куды?
— На Гороховую.
— Десять копеек.
Гиляровский покачал головой – дорого.