Вскоре стало ясно, что целью вермахта был вовсе не Париж, а устье Соммы и берег Ла-Манша. Немцы намеревались окружить передовые части французов и британский экспедиционный корпус, направленные в Бельгию, и взять их в плотное кольцо. 19 мая командир британского корпуса генерал Горт решил отступить к побережью и убраться восвояси. Вскоре разногласия между французами и англичанами обострились как по поводу ведения боевых действий и, в частности, возможного мира с Муссолини, так и по поводу эвакуации из Дюнкерка, начавшейся 27 мая. Так, на заседании Верховного совета объединенного командования, проходившем в Париже 31 мая, Черчилль и Эттли вновь в один голос заявили о непоколебимой решимости англичан продолжать борьбу, чего бы это ни стоило. При этом британский премьер-министр, зная, что на тот момент было эвакуировано сто пятьдесят тысяч английских солдат и лишь пятнадцать тысяч французских, и прекрасно понимая, что это не могло не произвести плохого впечатления на французское руководство, высказался за эвакуацию на равных условиях — «рука об руку» — британских и французских солдат.
В конце концов, когда 4 июня операция «Динамо» была завершена, оказалось, что всего эвакуировано триста тридцать тысяч человек — двести тысяч англичан и сто тридцать тысяч французов. Тогда Черчилль поспешил заявить в своей едва ли не самой знаменитой речи, что политика у него одна: война — война до конца, до победного конца. Он признал, что «эвакуациями войну не выиграть», и тут же воскликнул: «Даже если понадобятся годы, даже если мы останемся одни (...), мы не уступим, мы не сдадимся. Мы пойдем до конца, мы будем сражаться во Франции, на море и океанах, мы будем биться в воздухе с удвоенными силами и верой, мы защитим наш остров любой ценой, мы будем сражаться на пляжах, мы будем сражаться в местах высадки, мы будем сражаться в полях, на улицах, мы будем сражаться на холмах, мы никогда не сдадимся. И даже если, хотя я ни секунды в это не верю, наш остров или значительная его часть будет покорена и задушена голодом, наша великая Империя не погибнет в своем флоте и все равно будет сражаться даже по ту сторону океана, пока Новый Мир, сильный и могучий, с божьей помощью не придет на помощь Старому и не освободит его»[253].
Страну потрясли эти слова, речь Черчилля стала настоящей сенсацией. Одна провинциальная англичанка, принадлежавшая к среднему классу, после того как во второй раз услышала обращение премьер-министра по радио, написала своим американским друзьям: «Вот уж действительно, г-н Черчилль настоящий бульдог. Он просто воплощение национального бойцовского духа, типичный англичанин в бою — никогда не уступает и готов с радостью распилить салонный рояль на дрова, лишь бы огонь в очаге не погас. (...) В конце концов, он приползет к нам на четвереньках, неузнаваемый, весь в крови, но счастливый и с сердцем врага в зубах. (...) Вручив ему свои удила и поводья, британский конь тем самым выбрал себе самого жестокого хозяина, которого только можно вообразить»[254].
В данный момент Черчилля больше всего заботило положение на фронте, от которого напрямую зависела судьба Британии. Агония французской армии продолжалась, однако ее конец был близок. После того как линия фронта на Сомме и Эне была прорвана, правительство оставило Париж, и Черчиллю пришлось дважды ездить на Луару, чтобы отговорить совершенно деморализованное французское руководство от перемирия, с которым оно уже наполовину смирилось. В первый раз встреча союзников состоялась в Бриаре 11—12 июня. Черчилль и Петен крепко повздорили, сравнивая 1918 год с 1940-м, тогда как в кулуарах Вейган выразил свои сомнения в осуществимости военных планов британского премьер-министра. «Это невероятно», — сказал он. Во второй раз французы приняли Черчилля в Туре 13 июня. Он по-прежнему твердо стоял на своем и, несмотря на уговоры, не освободил Францию от данного ею обещания не подписывать сепаратный мир.
Военный альянс Британии и Франции повис на волоске, а три дня спустя и вовсе прекратил свое существование. Это произошло 16 июня, когда союзники испробовали последнее средство: они наспех разработали проект создания союзного государства Франции и Англии, но сразу же отказались от этой идеи. Пока премьер-министр готовился в очередной раз пересечь Ла-Манш, до Лондона дошла весть о том, что правительство Петена в ночь с 16 на 17 июня обратилось к Гитлеру с просьбой о перемирии. Итак, жребий был брошен. Черчилль больше не появлялся во Франции. Лишь четыре года спустя, 10 июня 1944 года, он вновь высадился на Нормандском побережье.
Неудачи не сломили боевого духа англичан, а только укрепили их желание бороться. Настало время собрать волю в кулак и совершить невозможное. Лондон стал символом свободы для страны, которая, откликнувшись на призыв Черчилля, поднялась на борьбу с врагом. Премьер-министр, блистая красноречием, обещал народу немеркнущую славу. 18 июня он разрешил генералу Де Голлю обратиться к французскому народу через Би-би-си и таким образом заложил прочный фундамент для нового, дружеского альянса. По всему южному и западному побережью острова шли лихорадочные приготовления к отражению возможного вторжения. А печальный эпизод на алжирской военно-морской базе Мерс-эль-Кебир стал своеобразным символом суровой решимости премьер-министра. Черчилль хотел показать, что его ничто не остановит в этой беспощадной войне, которую он объявил Гитлеру, — даже кровь французских моряков, его вчерашних союзников. Такая решимость вызвала бурю оваций в парламенте — впервые действия Черчилля одобрили даже консерваторы. Теперь не только соотечественники, но и парламент признал его лидером нации.
Однако эти недели крайнего напряжения сказались на самочувствии премьер-министра. Тяжелые испытания изнуряли его. «Я чувствую себя разбитым», — признался он 26 мая своему помощнику генералу Исмею[255]. В этой нервозной обстановке он часто бывал нетерпеливым, резким, слишком жестким. Его упрекали в том, что он то и дело читал нотации своим соратникам и подчиненным, не мог сдержать внезапных вспышек гнева. Клементина, обеспокоенная этим «осложнением», даже предостерегла его. «Уинстон, дорогой, — писала она ему (...), — тебе, человеку, облеченному такой огромной властью, нужно быть учтивым и доброжелательным, проявлять олимпийское спокойствие, а не чрезмерную жесткость и раздражительность». Похоже, Черчилль прислушался к совету жены. Как заметил один из его секретарей, «дело не в том, что он намеренно тиранил окружающих, просто он всецело, душой и телом, был поглощен войной»[256].
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});