Уже на Украине стали выявляться многие отрицательные качества Муравьева, его диктаторские замашки, органически чуждые большевизму. Кончилось тем, что в апреле 1918 г. он был предан суду ревтрибунала. «О Муравьеве, – писал Ф. Э. Дзержинский, – комиссия наша неоднократно получала сведения как о вредном для Советской власти командующем… грабежи и насилия – это была его сознательная военная тактика, которая, давая нам мимолетный успех, несла в результате поражение и позор…»[704]
Но Муравьев избежал революционного суда. Два обстоятельства, по-видимому, сыграли свою роль. Во-первых, ухудшение общего военного положения республики, активизация контрреволюции весной 1918 г., потребовавшая мобилизации всех военных кадров, имевшихся в распоряжении Советской власти. Во-вторых, несомненное покровительство, оказывавшееся Муравьеву (он объявил себя левым эсером) левоэсеровским руководством (в частности, заместителем председателя ВЧК Александровичем, позднее одним из руководителей мятежа левых эсеров в Москве). Когда в июне 1918 г. положение на востоке страны резко обострилось, когда вопрос о создании советского Восточного фронта встал как вопрос «быть или не быть», имя Муравьева, имевшего репутацию человека, способного остановить развал, всплыло вновь.
Нет вполне определенных данных, свидетельствующих о том, что Муравьев действовал по прямым указаниям ЦК левых эсеров и заранее готовился поддержать их. По получении известий о событиях в Москве Муравьев (его штаб находился в Казани) официально заявил, что он осуждает левоэсеровскую авантюру и выходит из партии левых эсеров. Вместе с тем трудно допустить, чтобы между левоэсеровским руководством, подготовлявшим антибольшевистское восстание в Москве, и Муравьевым вообще не имелось никакой связи. В ночь на 10 июля без ведома Реввоенсовета Муравьев внезапно покинул Казань и с отрядом своих приверженцев на пароходе прибыл в Симбирск. Отсюда в Москву и другие города полетели воззвания, поражающие смесью политической нелепости, «ультрареволюционной» демагогии и напыщенной генеральской словесности. Муравьев заявлял, что он «отменяет» Брестский мир, объявляет войну Германии и «поворачивает» фронт на Запад. Туда же Муравьев приказывал «повернуть» всем чехословацким войскам, взаимодействуя с его армией. В тот же день он провозгласил создание «Поволжской республики» и уже приступил к формированию «своего» правительства, состоящего в основном из левых эсеров.
Последствия измены Муравьева могли стать катастрофическими. В специальном декрете Совнаркома, подписанном В. И. Лениным, говорилось: «Приказ Муравьева имеет своей предательской целью открыть Петроград и Москву и всю Советскую Россию для наступления чехословаков и белогвардейцев». Решение могло быть только однозначным: Муравьев как изменник и враг народа объявлялся вне закона[705].
Симбирские большевики во главе с И. М. Варейкисом приняли все меры по локализации и ликвидации мятежа. Фактически ни одна воинская часть не примкнула к мятежникам. Самого Муравьева подвела его самоуверенность. С небольшой охраной он явился в губисполком, чтобы «продиктовать» свои условия по сформированию «правительства». Но здесь уже наготове находился красноармейский отряд для ареста Муравьева. При попытке оказать сопротивление он был застрелен. Если бросить общий взгляд на историю левоэсеровских мятежей в Москве и Симбирске и савинковского мятежа в Ярославле и других верхневолжских городах, невольно возникает вопрос: были ли они только «ультрареволюционной» авантюрой одних и контрреволюционной авантюрой других? Сам факт одновременности этих мятежей (первая половина июля 1918 г.) говорит о том, что однозначно положительный ответ на поставленный вопрос был бы, наверное, не точен. Да, эти мятежи, безусловно, были круто замешаны на авантюризме их лидеров, делавших ставку на относительно узкий заговор и быстрый переворот. Но вместе с тем мятежники хорошо рассчитали момент своих выступлений. Они произошли как раз в то время, когда Советская Республика переживала жесточайший «июльский кризис»[706], самый тяжелый из всех, которые ей пришлось переживать.
В этой кровавой войне, в этой борьбе, буквально с каждым днем принимавшей все более ожесточенные формы, находившиеся на Урале Романовы отнюдь не представляли собой «отыгранную карту». Мы видели, что о них помнили как в зоне немецкой оккупации, в лагере монархистов-германофилов, так и в «проантантовской зоне» Поволжья и Сибири, где белогвардейцы шли пока под правоэсеровскими знаменами…
Мы оставили бывшего императора Николая II и его семью в тот момент, когда красноармейский конвой закрыл за ними двери особняка инженера Ипатьева, «дома особого назначения» в Екатеринбурге. Войдя внутрь, бывшая императрица на раме окна одной из комнат написала «30.IV.18» и нарисовала свой любимый «талисманный знак» – свастику[707]. Режим, установленный исполкомом Уралоблсовета в «доме особого назначения», был более строгим, чем тот, который существовал в тобольском «доме свободы». Караулы находились как снаружи, так и внутри. Доступ к Романовым разрешался только с согласия ВЦИК[708]. Над перепиской Николая и всех членов его семьи был установлен строгий контроль.
Впоследствии в белоэмигрантской литературе, а затем и в некоторых иностранных изданиях широко и охотно смаковались рассказы о тех «страданиях» и «муках», которые Романовы якобы смиренно переносили в своем екатеринбургском заточении. Эти рассказы имели откровенно антисоветскую направленность и были рассчитаны на то, чтобы ужаснуть западного читателя «кошмарами революции». Но факты говорят о другом. После падения Екатеринбурга в боях за Пермь в руки к белым, составившим особые списки людей, причастных к расстрелу в доме Ипатьева (около 300 человек), и повсюду разыскивавшим их, попал один из конвойных наружной охраны дома – П. Медведев. Белогвардейцы не сумели опознать Медведева и направили в качестве санитара в один из эвакогоспиталей. Уральский чекист Н. Ф. Пазников пишет в своих воспоминаниях, что однажды при Медведеве вслух читали газету, в которой живописались «ужасы» содержания царской семьи в Екатеринбурге. Медведев не выдержал. Когда все ушли, и осталась одна медсестра, он с волнением сказал ей: «Это неправда, сестра, что тут написано, что плохо их кормили и дурно с ними обращались. Я был конвойным там и очевидец, что обращались с ними хорошо»[709]. Это стоило ему жизни. По доносу (очевидно, медсестры) он был арестован и после жестоких пыток в марте 1919 г. расстрелян.
Нет более достоверного источника о жизни Романовых в доме Ипатьева, чем опубликованный позднее дневник Николая II и неизданные дневники членов его семьи. Но в них нет никаких указаний на те «мучения» и «унижения», которым Романовы якобы подвергались в заключении. Они, как обычно, читали художественную литературу, играли в свои любимые «безик» и «триктрак», регулярно питались, причем пища, по признанию самого Николая, была «отличная, обильная и поспевала вовремя»[710]. В то самое время, когда голод уже коснулся уральских рабочих, бывший император и его семья не испытывали в этом отношении каких-либо лишений. Белые по-своему «отплатили» за это. После захвата Екатеринбурга они расстреляли даже женщину, которая готовила для Романовых обеды[711].
Заключение Романовых в «дом особого назначения», по существу, разорвало тобольскую монархическую сеть и нанесло сильный удар по замыслам монархистов, пытавшихся освободить царскую семью. Впоследствии белоэмигрантские мемуаристы, а вслед за ними и некоторые иностранные авторы, основываясь главным образом на выводах белогвардейского следствия, утверждали, что положение в Екатеринбурге сложилось так, что монархические «освободители» уже ничего не могли, да, по существу, и не пытались предпринять. Другие западные авторы, все же допускающие существование монархических заговоров с целью освобождения Николая и его семьи из Екатеринбурга, тем не менее, представляют их практически беспомощными акциями, лишь ухудшавшими положение узников. Конечно, «распутать» сегодня заговорщическую монархическую сеть, существовавшую в Екатеринбурге и вокруг него, – нелегкое дело. Белоэмигрантская мемуаристика содержит немало свидетельств об участии в заговорах тех или иных монархистов или монархических организаций, но они не позволяют создать сколько-нибудь целостную картину и, самое главное, не поддаются проверке. Многие из этих свидетельств следует целиком отнести на совесть их авторов, обязательно учитывая стремление монархистов-эмигрантов «приподнять» свои прошлые «заслуги». Нередко при этом сообщались совершенно фантастические сведения, иногда проникающие и в нашу литературу.