до еды и тотчас бога забыл!
— Не осуждай меня, батюшка, — ответил Тонка, — и не обвиняй во грехе. Если видишь, что бедняк ест цыпленка, то знай: или он болен, или цыпленок.
И пошел себе дальше.
В самом деле в тот день у него оба сынишки лежали больные скарлатиной.
Латиф, старый турок, извозчик, дремлет на облучке своей давно уже перевалившей за пенсионный возраст пролетки. Часами стоит на одном месте, ожидая седоков, но никто не подходит. А слепни так и вьются вокруг лошадей, не дают им покоя. Но вот Латиф зашевелился, дернул вожжи, хлопнул кнутом и понесся порожняком к вокзалу. Поезд прибывал не скоро, седоков не было, и он поехал просто так — лошадей поразмять и самому встряхнуться. Проезжает мимо Тонки, а тот кричит ему:
— Извозчик! Эй, извозчик! Стой! Остановись!
Латиф неохотно натянул вожжи и остановился.
— Ты занят?
— Нет.
— Поезжай тогда ко мне домой, возьмешь жену с детьми и отвезешь их на месяц-другой в Хисар на курорт. Я снял на сезон две комнаты в отеле «Лондон». Отвези их, а я подъеду через два-три дня. Слышишь? Жену с детьми посадишь сзади, а служанку с собой на козлы. Она немного растолстела, но ты чуточку подвинешься. А? Идет? Когда вернешься, мы с тобой рассчитаемся.
Старый турок посмотрел на него своими маленькими смеющимися глазками, посмотрел и пробурчал сердито:
— Молчал бы, голодранец!
Хлопнул кнутом и затрусил к вокзалу, подымая за собой тучи пыли.
А Тонка, улыбаясь до ушей, склонился над ящиком и застучал молотком по намоченной подметке.
Вначале, когда он только стал холодным сапожником, работы у него хватало. Старые клиенты, друзья и знакомые не оставили его и несли обувь на починку, но летом ребятишки бегают босиком, многие горожане разъехались по курортам и в отпуск, и работы почти не стало.
В один такой неудачный день, когда он напрасно просидел до вечера в ожидании заказчиков, ему впервые стало так горько и тоскливо, что он места не мог себе найти. Но и тогда он не упустил случая посмеяться над судьбою, над людьми и над самим собой. Зашел он в корчму к Калчо, взял со стойки кусок мела, вернулся и написал на воротах крупными, кривыми буквами: «От дела не отрывать!» Потом растянулся на пороге под самой надписью, закинул ногу на ногу, достал из кармана старую газету и, прислонившись головой к воротам, углубился в чтение.
Это была его последняя шутка. Вскоре после этого он так и умер, склонившись над своим ящиком с шилом в руке.
Перевод Н. Попова.
Чудомир.
Акварель. 1947.
Чудомир.
Акварель. 1959.
НАШ ПОНДЮ
— Когда бог хочет кого-нибудь наказать, он делает его учителем, — начал старый преподаватель истории. — Так сказал Сократ. А теперь послушай, что я тебе расскажу: видишь вон того сутулого, с длинной шеей, который стоит возле клуба? Посмотри на него хорошенько и слушай! Когда-то этот человек был моим учеником. Я преподавал историю, и, так как часов у меня не хватало, мне дали дополнительно вести и рисование.
Этот парень тогда отличался изумительным невежеством и причинял мне много забот. Чего только я не делал, чтобы расшевелить его, — ничто не помогало. Вызову, бывало, его и велю, например, показать границы Месопотамии. Начнет он водить пальцем по Галлипольскому полуострову, обведет Серскую равнину, перейдет Вардар, упрется в долину Шкумбы и хлопает глазами…
В другой раз спрашиваю его из истории евреев.
— Ну, а теперь, Пондю, — говорю ему, — покажи мне сначала, где находится город Иерусалим!
И он опять пускается в кругосветное путешествие по Алжиру, Марокко, Тунису, потом обратно, через моря и горы, останавливается посреди Восточной Сибири, смотрит на меня, как глупый утенок, и молчит.
Рисование у него тоже шло из рук вон плохо. Мало того, он еще оказался дальтоником! Настоящим дальтоником. Рисуем, например, кувшин. Самый обыкновенный простой кувшин. А у него получается не то четвертная бутыль, не то самогонный аппарат, словом, все что угодно, только не кувшин. Начнем раскрашивать, а он все тени кладет красной краской. Киноварью, чистейшей киноварью! Однажды я велел им рисовать чучело вороны, так он и ее раскрасил красной краской. Запросто большевизировал ворону! Конечно, я выставил ему неудовлетворительные оценки за семестр по обоим предметам. Двойки-то я ему поставил, но и себе повесил камень на шею. Как накинулись на меня его отец, мать, тетка, какой-то родственник-адвокат, школьный попечитель; даже городской голова обратил на меня внимание! Мальчик, мол, из бедной семьи, живет в тяжелых условиях, глаза у него слабые, но его будут лечить. Кое-как уговорили меня, и в конце года я согласился перевести его в старший класс.
На следующий год я с ужасом узнал, что Пондю опять попал в мой класс. К тому же партия его отца пришла к власти, и отец занял видное положение в городке. Пришел Пондю на занятия разжиревший, в синих очках; сидит и ухмыляется. За лето он еще больше отупел. Бился я с ним и так и эдак, лишь бы хоть что-нибудь из него вытянуть, — как об стенку горох! Опять выставил ему слабые оценки за полугодие. Тогда взялись за меня околийский начальник, пристав, акцизный, председатель околийского бюро, депутат и трое сыщиков. Потянулись один за другим, и каждый недвусмысленно намекает, что или Пондю должен в следующий класс перейти, или я из школы уйти. Думал я, думал: четверо детей на руках, ни дома своего, ни состояния, куда денешься среди зимы! Поставил я ему тройки и получил небольшую передышку. Чтобы не срамиться перед учениками, стал давать ему на дому бесплатные уроки, лишь бы он хоть что-нибудь бормотал, когда вызову к доске. Так я бился с ним целых три года, пока управляла партия его отца. Бывало, Пондю еле мямлит,