глубине коридора, он прошел было мимо, но тут же вернулся.
— Ну и как? Уж не надумал ли этот доктор жаловаться начальнику, а?
— Не знаю, господин Гугучков. Свернул в ту сторону, но пошел к нему или к выходу, не знаю…
— Да пусть хоть к самому министру идет, — улыбнувшись, с достоинством сказал Гугучков. — Э-э! Сколько таких докторов я выпроваживал!
Свернув в боковой коридор, он притаился за углом и стал наблюдать за кабинетом начальника.
Курьер начальника дочитывал по складам последние строчки какого-то секретного приказа, только что извлеченного из пишущей машинки.
Тихонько, больше движениями глаз и головы, Гугучков спросил его, есть ли у начальника посетители.
— Нет, — ответил курьер, не поднимая головы.
— А если есть? Ведь ты не все время здесь…
— Коль говорю, что нет, — значит, нет!
— Но, быть может, кто-нибудь вошел, пока тебя не было. Загляни, пожалуйста, очень тебя прошу…
— Заглянуть? А вы за меня отвечать будете?
— Значит, никого нет…
— Ну еще бы… Конечно, нет!
* * *
В начале двенадцатого перед Гугучковым стояли по стойке «смирно», словно солдаты, трое или четверо посетителей. Но доктор, коварный доктор все еще не показывался.
Но вот, наконец, и он. Подойдя на цыпочках к Гугучкову, он вежливо с ним поздоровался.
— Добрый де-е-ень, — ответил нараспев Гугучков, будто впервые увидел его, и дал знак другим отойти в сторону. «Оправдаюсь перед ним, расскажу, как я разнервничался из-за индюка, и все такое…» — осенило вдруг Гугучкова.
— Милости просим, господин… Какую справку вам надо? Как вас звать?
— Никола Костов.
— Никола Костов? — удивился Гугучков и взглянул на молодого писаря. — Как, Никола Костов?
— Да, Никола Костов…
— Чем же вы занимаетесь?
— Я секретарь союза трубочистов, господин…
— Вы? Секретарь трубочистов? А-а! Вот как… Ну-нуу. — Гугучков нахмурил брови и пронзительно поглядел на посетителя. — Если вы секретарь тру-бо-чис-тов, отчего бы и вам немножко не припудриться сажей, чтобы всякий мог…
И тут же заключил строгим, начальническим тоном:
— Подождите в коридоре, пока не подойдет ваша очередь!
Перевод Н. Попова.
Чудомир
ОТ ДЕЛА НЕ ОТРЫВАТЬ!
В молодости Тонка скитался с огородниками по России, побывал и в Австрии, иногда совсем пропадал из виду, много ремесел перепробовал, бедствовал, снова вставал на ноги и, наконец, скопив небольшой капиталец, вернулся в родной город, открыл сапожную мастерскую с тремя подручными, обзавелся домом и семьей и стал видным человеком в торговых рядах. Закрепил Тонка свое положение, запасся товаром, заказчики повалили к нему, но… времена не те, что раньше! Такие стихии разбушевались напоследок над городами и селами, такие бури разразились, что горе тому, на кого они обрушатся.
Еще вчера, как говорится, был первым сапожником в городе, пользовался доверием и уважением, заказы у него не переводились, и вдруг разнесся слух, что Тонка разорился. Опротестовали его векселя, и, пока судили да рядили, на дверях его лавки уже зацвели красные печати.
Другой на его месте растерялся бы, впал в отчаяние и, не дай боже, руки бы на себя наложил, но Тонка всего насмотрелся в нашем непостоянном мире. Осунулся немного, побледнел, пальто повисло на нем как на вешалке, но бодрости духа не потерял.
— Жизнь — обманчивая штука, дядя Марин, — сказал он как-то Марину Шерстянику. — Суета, брат, суета! Капитал, скажу я тебе, что бешеный конь: не удержишь в узде, вмиг на землю сбросит — вот как меня. Да! Сбросит, как тряпку ненужную.
Философом был Тонка и готов был встретить любые превратности судьбы без особых переживаний. Давно еще, когда он выкупил дом своего дедушки, позвал Пеню Мягкого, маляра, и велел ему написать над дверью славянской вязью такую премудрость: «Этот дом сегодня мой, завтра твой, послезавтра — ничей».
И щедро-прещедро заплатил мастеру. Таков был Тонка и так понимал жизнь. Поэтому, когда, разорившись, он вышел один-одинешенек на площадь с ящиком величиной с жестянку из-под керосина и уселся чинить старую обувь под навесом широких ворот Тачо Загорца, улыбка не исчезала с его лица. По-прежнему перекидывался он словечками с прохожими, по-прежнему отпускал шуточки, как будто ничего и не случилось.
— Послушай, Тонка, — поддел его как-то Симо-полицейский, — с каких это пор ты так расширил дело, что аж на улицу вылез?
— С недавних, дядя Симо, с недавних. Санитарной комиссии не понравилась моя мастерская — тесная, мол, и темная, вот и направили меня сюда. Будто я закон о детском труде не соблюдал. Для подручных, значит, постарались — я тут ни при чем.
— А они где?
Тонка показал на битые черепицы над воротами, где грелись рыжий кот с черной кошкой, и сказал:
— Они у меня на втором этаже.
— А можешь к вечеру сделать мне набойки на каблуки? Мне в обход по деревням идти.
— Я, дядя Симо, таким мелким ремонтом не занимаюсь. Я только крою; но ты оставь сапоги, авось у моих ребят найдется для них время…
Однажды зимой прохожу я по площади в теплом пальто с поднятым воротником, а ветер так и свистит, мороз сковал землю — на улице ни души. Только Тонка заслонился старой ставней от ветра, стучит молотком, трудится, будто ему мороз нипочем.
Прохожу мимо, а он и говорит:
— Эй, учитель, куда торопишься? Неужто замерз? Заверни в мою контору погреться!
Другой раз встретил его отец Никола во время поста и видит, что он несет домой цыпленка.
— Ах ты, фармазон! Ах, протестант! — рассердился поп и замахал на него палкой. — Дорвался