Я отвечал: "вы получите в этом отношении все гарантии". Через день было опубликовано воззвание правительства, датированное 6 марта; в нем заявлялось, что первой своей задачей правительство ставит "доведение войны до победного конца", и давалось обещание "свято хранить связывающие нас с другими державами союзы и неуклонно исполнять заключенные с союзниками соглашения". Я думал, что это удовлетворит Палеолога, но ошибся. 7 (20) марта Палеолог прибежал ко мне и набросился на меня с "негодованием" и с жестокими укорами. "Германия вовсе не названа! Ни малейшего намека на прусский милитаризм! Ни малейшей ссылки на наши цели войны!..
Дантон в 1792 г. и Гамбетта в 1870 г. говорили другим языком!" Я не мог ответить Палеологу, что приведенные фразы были максимумом, какого я добился от правительства, которое не хотело вовсе упоминать о войне в своем манифесте. Я ответил только, что он предназначается для внутреннего употребления и что вообще политическое красноречие теперь употребляет иную фразеологию, нежели в 1792 и 1870 гг. "Дайте мне срок, - говорил я ему, - я найду другой повод вас успокоить".
Донесения Палеолога в Париж в эти дни показывают, что его заботило в первую голову. 5 (18) марта он телеграфировал Бриану, что "решения последней конференции (см. выше заявление ген. Алексеева) были уже мертвой буквой", что "беспорядок в военном производстве и в транспорте возобновился" и что он не верит в "способность правительства быстро осуществить необходимые реформы". "На что мы можем рассчитывать при наибольшем оптимизме", спрашивает он, - и отвечает: "С меня свалилось бы тяжелое бремя, если бы я был уверен, что армии на фронте не будут заражены {349} демагогическими эксцессами и что дисциплина будет скоро восстановлена во внутренних гарнизонах.
Я еще не отказываюсь от этой надежды. Я хочу также верить, что с. - д. не превратят своего желания кончить войну в непоправимые действия. Я, наконец, допускаю, что в некоторых местностях страны может возродиться чувство патриотизма. Тем не менее, останется ослабление национального усилия, которое уже было достаточно анемично. И кризис восстановления рискует оказаться продолжительным". Я также разделял подобные надежды и был "оптимистом" в этих пределах. Должен прибавить, что я усматривал и пределы этого оптимизма там же, где указывал их Палеолог в своей следующей телеграмме к Рибо, посланной 10 (23) марта. Он находил там невозможным предсказать, как развернутся силы революции, которым "суждено играть решающую роль в окончательном результате". Предсказания людей, "суждения которых заслуживают доверия", прямо противоположны. "Для одних несомненно провозглашение республики; другие считают неизбежным восстановление конституционной монархии". "Временно", пока над всем у него доминирует мысль о войне, Палеолог представлял себе дальнейший "ход вещей" в следующем виде.
"До сих пор народ нападал на династию и на чиновничество. Затем не замедлят стать на очередь проблемы экономические, социальные, религиозные, национальные. С точки зрения войны это - страшные проблемы... Пока они не будут разрешены, общественное мнение будет захвачено ими.
Но мы не должны желать, чтобы это разрешение было ускорено, так как оно не осуществится без глубоких потрясений". Причину этих потрясений Палеолог видел в том, что "славянское воображение" не "конструктивно", подобно англосаксонскому, а, наоборот, "чрезвычайно анархично и разрушительно", - что предсказывает "довольно длительный период" кризиса.
Этим соображениям нельзя отказать в глубине и проницательности. Ход процесса, его темп и его результаты были, действительно, таковы, и предвидеть их, при знании России, было возможно. Возможно ли было предупредить их, предвидя? К этому, в сущности, сводился {350} основной вопрос русской внутренней политики. И в этом отношении мои взгляды и намерения близко подходили к прогнозам Палеолога. Совпадение было фактическое, так как об этих вещах мы с ним не говорили.
Ближайшей темой моих переговоров с Бьюкененом был вопрос о судьбе отрекшегося императора. Из Пскова он вернулся в ставку - и потерял несколько дней в колебаниях относительно дальнейшего своего пребывания: уехать в Англию, или поселиться в Ливадии. В эти дни в Петербурге правительство решило, под очевидным влиянием Совета, арестовать его в Царском Селе. Решение мотивировалось соображениями его безопасности, но Совет хотел, столь же очевидно, предупредить этим всякую попытку реставрации.
Керенский...? (так в книге!, ldn-knigi) Керенский еще 7 марта в Москве заявил: "сейчас Николай II в моих руках... Я не хочу, не позволю себе омрачить русскую революцию. Маратом русской революции я никогда не буду... В самом непродолжительном времени Николай II под моим личным наблюдением будет отвезен в гавань и оттуда на пароходе отправится в Англию". А 10 (23) марта Бьюкенен ответил на мою просьбу о содействии этому отъезду, что король Георг, с согласия министров, предлагает царю и царице гостеприимство на британской территории, ограничиваясь лишь уверенностью, что Николай II останется в Англии до конца войны.
По свидетельству Палеолога, я был очень тронут этим сообщением, но печально прибавил: "увы, я боюсь, чтобы это не было слишком поздно"! Действительно, Керенский, узнав, что Совет посылает вооруженную стражу в Царское Село, сразу изменил свое благое намерение, спасовав перед Советом. В связи с дальнейшими событиями, и английское правительство взяло назад свое согласие. Перед самой моей отставкой Бьюкенен смущенно сообщил мне, в ответ на мое напоминание о крейсере, который ожидался, что его правительство "больше не настаивает" на своем приглашении. Из воспоминаний дочери Бьюкенена мы знаем, как тяжело перенес сам он этот отказ.
Как бы то ни было, мрачные перспективы, разделявшиеся осведомленными людьми, не могли, конечно, изменить самого дружественного отношения союзников к {351} новому русскому правительству.
Тут не обошлось даже без некоторого соперничества. Посол Соединенных Штатов, милейший Фрэнсис (но никакой не дипломат) непременно хотел, чтобы Америка признала первою русский переворот. И я охотно вошел с ним в маленькую конспирацию. 9 марта Фрэнсис был принят правительством в торжественной аудиенции. Через день, 11 марта, мы выслушали заявления признания нас главными союзниками, Францией, Англией и Италией; в третьей очереди присоединились к ним Бельгия, Сербия, Румыния, Япония и Португалия.
Когда в Париже и Лондоне узнали, что между "социалистическим" Советом и "буржуазным" правительством возникает конфликт, то, естественно, явилась идея при помощи заграничных "товарищей" устроить между ними некое "священное единение". Мысль эта могла быть подана и из Петербурга. По крайней мере, уже под 19 марта (1 апреля), находим запись в дневнике Палеолога: "нужно, чтобы социалисты союзных стран объяснили своим товарищам в Совете, что политические и социальные завоевания русской революции будут потеряны, если Россия не будет спасена". Наверное об этом они совещались и с Бьюкененом. Может быть, заграницей тоже вспоминали Дантона и Гамбетту.
Забыли только, что - как я ответил Палеологу - политическая фразеология и идеология были разные. Если "социал-патриоты" союзных стран говорили одним языком, то русские "циммервальдцы" говорили совсем другим, и научить их уму-разуму было невозможно. Вместо сговора могло произойти лишь столкновение, и которая-нибудь из сторон должна была уступить. Из двух тем циммервальдской формулы военная была для союзников, очевидно, гораздо важнее дипломатической, хотя обе и были тесно связаны. Надо было постараться, чтобы "революция" не "убила войну", а вдохновила ее новым энтузиазмом. Соглашение и состоялось - на моей особе.
Но тут понадобились и другие жертвы. На следующий же день (20 марта 2 апреля) Палеолог получил из Парижа известие, что в Россию командируется с чрезвычайной миссией Альбер Тома, министр вооружений.
{352} Задачу миссии он уже сам определил, как желание "внушить Временному правительству и Совету несколько строгих истин". Он прибавляет в дневнике: "с другой стороны, Тома увидит поближе русскую революцию - и наложит сурдинку на странный концерт лести и восхвалений, которые она вызвала во Франции". Однако, Палеолог догадывается и о другом мотиве - он "пользовался доверием старого режима и не верит в новый". Три дня спустя (23 марта - 5 апреля) он телеграфирует Рибо о своей готовности уступить место своему заместителю. Он угадал: Альбер Тома вез в кармане приказ о его отставке. Несколько позднее, член британского кабинета Гендерсон повезет такой же приказ о смене Бьюкенена (Уже после моей отставки Гендерсон спросил моего совета, что делать с этим. Я ему сказал, что нет основания отставлять Бьюкенена. Он ответил: "я сам того же мнения". (Примеч. автора).).
27 марта - 9 апреля Палеолог узнал, что "между Временным правительством и Советом, - точнее говоря, между Милюковым и Керенским, завязалась оживленная полемика по поводу целей войны". Речь идет о моем воззвании 28 марта, принятом правительством. Палеолог энергично убеждал меня, что "требования Совета равносильны измене России и, если они осуществятся, это будет вечным позором для русского народа".