вверх, то стремительно бросаются вниз. В их полете заметна закономерность. Самолеты носятся чаще всего парами. Один догоняет другого.
Выстрелов уже не слышно. Видны лишь светлые точки, летящие от самолета к самолету. Вот один самолет задымил и, выйдя из боя, пошел на восток.
— Наш! — как вздох, вырвалось у всех.
— Дотяни, милый! Дотяни!
И самолет «тянет». Пламя показалось на плоскости, но летчик бросил машину на крыло и сбил его.
— Еще немного! Дав-вай!
Повалил густой дым, и черный хвост потянулся за самолетом. Огненные языки переплелись с черными прядями дыма…
От самолета отделилась точка, понеслась к земле, и вдруг закачался человек на стропах под раскрытым парашютом. Видно, как летчик натягивает стропы и старается скользить к фронту…
Но светлые нити вдруг потянулись от земли к парашюту… Даже зенитная пушка выпустила в него очередь снарядов!
Медведев не выдержал. Он сорвал с телефонного аппарата трубку и закричал что есть силы:
— «Сирень»? Дай «Гром». Я тебе дам занято!.. «Гром»? Ты ослеп, что ли?.. Приказа нет?.. Ах, ты… Что?.. Даешь?.. Давно бы так. Всю душу вымотал, — положив трубку, Медведев вытер ладонью вспотевшее лицо.
И грянул «Гром». Новые столбы пыли встали там, где стояла зенитка, и она, тявкнув еще раз, замолчала.
Летчик немного не дотянул до своих. Он опустился на середину площади. Медведев отчетливо видел, как подогнулись ноги летчика, как он пластом упал на мостовую на несколько метров впереди матросских трупов. Тугой, упругий купол парашюта обмяк, сморщился и осторожно лег на землю, прикрыв собой летчика.
На той стороне площади словно только этого и ждали. Темные провалы окон замигали вспышками очередей. На этот раз пули не свистят, а как-то жалобно взвизгивают: они направлены в летчика и рикошетируют от камней.
Несколько минут моряки лежали неподвижно. Первым поднялся Медведев, большой грузный, со свисающими вниз седыми усами. Он рванул ворот кителя и крикнул:
— Ах, так!
Крикнул не командир, а человек, потерявший терпение, но для матросов это было как долгожданный сигнал. На площадь выскочил один, другой, третий!..
Пули и осколки мин, как град, падают на камни, высекая искры. Искрится вся площадь, но рота бежит. Бежит вперед, пересекая огромную площадь, и ничто, никакая сила не способна остановить ее сейчас. И вот уже Медведев подбежал к летчику.
Увидев, что ранение тяжелое, он заговорил тем тоном, каким уговаривают иногда родители маленьких детей.
— А мы сейчас перевязку сделаем, доставим в госпиталь, а месяца через два и полетишь…
Летчик, не открывая глаз, отчетливо проговорил:
— Не тронь… Я знаю… Не боюсь…
На лице летчика уже лежали предсмертные тени. И вдруг он открыл глаза, слабо улыбнулся и тихо сказал, глядя на кирку:
— Хорошо… Флаг…
Все быстро обернулись назад. Флага не было. Кирка еще яростно огрызалась. Бой шел внутри.
«Бредит», — подумал Медведев.
Но летчик продолжал смотреть в сторону кирки. Глаза его сияли. Было ясно: он видел там красное знамя победы.
Губы его вздрагивали, он беззвучно шептал что-то. Потом пальцы разжались, выпустили подол гимнастерки. Спокойная, торжествующая радость разлилась по всему лицу…
Медведев первый снял фуражку.
А когда он возвращался к своей роте, над киркой развевалось огромное красное полотнище, ветерок ласково перебирал его алые складки, и казалось, оно закрывало все небо.
Александр Исетский
ЗА МОСКВУ
Очерк
Эту девушку мы встретили в австрийском городке Брук, когда еще над ним стоял гул артиллерийской канонады.
Она задумчиво сидела на небольшом возке, несколько похожем на русскую рудничную таратайку. На возке лежали два узла и мешок с овсом. В запряжке была старая изъезженная кобыла, то и дело приседавшая то на одну, то на другую заднюю ногу. Было что-то унылое во всей этой бедной повозке.
Девушка была одета «по-заграничному», но открытая русая головка с косичками, с вплетенными голубыми ленточками и округлый облик лица выдавали в ней русскую.
— Да, русская, — оживленно отозвалась она на наш вопрос, и лицо ее осветилось приветливой улыбкой.
— Домой собрались?
— Ой, скорей бы добраться, — вздохнула девушка, и снова на ее лицо легла тень грустной задумчивости. — Вы знаете, в этом городе, вон на той окраине, я прожила три года, и видеть тошно эти горы, эти дома и этих людей.
— Вы плохо жили?
— Плохо? — переспросила девушка и горько засмеялась. — Хорошо! Вот видите, до чего хорошо, — и, подняв рукав блузки, показала два глубоких сизых шрама выше локтя. — И вот еще, — стянула она чулок с икры ноги.
Почти детская нога была обезображена тоже двумя глубокими шрамами, отливавшими синим мертвенным цветом.
— За что это вас?
— За Москву! Москву хотела послушать. Хозяин мой всегда ложился спать в десять вечера. Обойдет двор, проверит, закрыт ли скот, все ли мы в бараке (нас работало у него шесть парней и две девушки), и, погасив свет в доме, уходит в свою комнату.
Я раза четыре уже слушала радио. Стоял радиоприемник в столовой, а комната хозяина почти рядом, через коридор. Ой, и страшно было, а хотелось услышать хоть капельку правды и немножко наших русских песен или кусочек музыки. Петь нам хозяин не давал. Пели тихо, в подушку.
Ну, подождала я полчаса, вышла тихо из барака и через окно влезла в столовую. Босиком, чтобы ни звука. Включила и скорей кручу на Москву, приложив ухо к приемнику, чтобы было едва слышно. И вдруг из-за печи в глаза мне ударил ослепительный луч электрофонарика. Я кинулась к окну, но кто-то сбил меня с ног и тяжело навалился. Ну что я могла сделать? Я была поймана. Ой, как они меня били, как били! И молча. Потом зажгли свет. Я лежала ничком. Тупо ныло все тело, саднели губы, на языке я чувствовала сладковатую теплую кровь. По башмакам я узнала хозяина, второй был чужой. Его ботинок был около моего плеча. Он толкнул им меня в плечо, и я перевернулась на спину. Это был ихний жандарм.
Хозяин сказал ему, чтобы он забрал эту «свинью», то есть меня, сейчас же, и доложил шефу. Я кое-как добрела до полиции, там меня засунули в темную камеру, а утром отправили в карательный лагерь, в Сант-Якоб. Это в восьми километрах отсюда.
Лагерь этот нарочно сделан для русских. На продолговатом островке среди реки такой низкий длинный каменный барак, совсем без окон и так устроен, что быстрая и темная река бежит возле его стен, и в бараке от этого день и ночь