1962 – 1963
В БОЛЬШОМ КОЛЬЦЕ
На завтрак в воскресенье мама дала витаминного салата из сырой капусты, побрызганного лимонным соком, ломтик ветчины, чаю с молоком, две конфеты – мармеладку и театральную.
После завтрака папа, как обычно, сказал:
– Машка, поставь-ка нам скрипичную сонату.
– Чью, папочка?
И папа протяжно, в нос ответил:
– Как ни странно, в этом случае Ойстрах мне приятней Крейслера, а Оборин – Рахманинова.
И Маша поставила на проигрыватель восьмую скрипичную сонату Бетховена в исполнении Оборина и Ойстраха.
Ей, как и папе, казалось, что Ойстрах и Оборин играют мягче, не так резко, как Рахманинов и Крейслер. Но девятилетняя Маша не только с папиных и маминых слов понимала, кто такие Рахманинов и Крейслер.
Вертелся диск проигрывателя, и из его медленного, округлого движения рождался мир, в котором не было ничего плавного, округлого.
Маша слушала музыку, морщила нос и хмурила белые брови, потому что папа и мама смотрели на нее, и ее это сердило.
– Какое наслаждение, – сказала мама о музыке.
– Да, да, – сказал папа, – радость, счастье.
Папа обычно говорил горячо, а мама спокойно и почти никогда не соглашалась с папой. А когда спустя день или неделю мама учительски высказывала папины мысли, он протяжно произносил своим милым, гортанным голосом:
– Ах, Любочка, как верно ты это сказала.
Мама раньше преподавала в институте и теперь постоянно поправляла произношение у Маши. И Маша старательно повторяла за мамой слова, как они должны звучать по-правильному: не красивей, а красивее.
Маша после переезда в новый дом в школу не ходила, так как у нее держалась от желез температура и доктор советовал некоторое время не учиться. Она проводила все время со взрослыми, и папа и мама не предполагали, что курносенькая, беловолосая и сердитая Маша замечает многие тонкости их отношений.
Вот папа заговорил о судьбе русской музыки и о Скрябине, потом папа говорил о Модильяни, а мама возражала ему, а на следующий день мама сказала тете Зине: «Все же нельзя говорить о музыке двадцатого века, тотчас не назвав имя Скрябина», – и это были папины слова, над которыми мама смеялась, а спустя несколько дней она сказала тете Зине, указав на картину над роялем: «Ах, Модильяни, Модильяни, сводит он меня с ума».
Самой большой и приятной комнатой был папин кабинет, но и в просторном папином кабинете было тесно от множества книг и картин; да и рояль занимал много места.
Как– то Маша забыла на папином диване свою тряпичную дочку, Мотю, и слышала папины слова:
– Любочка, эвакуируй, пожалуйста, это страшилище.
Впервые Маша обиделась на папу – он ведь был очень
добрый.
И в этот воскресный день они слушали любимую папой скрипичную сонату Бетховена, и папа сказал:
– Какая для меня радость слушать эту музыку!
Машу не удивляло, почему радуется папа, музыка была прекрасна.
Потом папа предложил маме и Маше сделать прогулку.
Они жили в девятиэтажном доме на окраине Москвы. Дом был оборудован хорошо, с лифтами и мусоропроводами, с кондиционированным воздухом, ванны были устроены в виде бассейна, выложены бледно-голубой плиткой.
Во всех девяти этажах жили деятели науки и искусства, машин у жильцов было много, они не помещались на асфальтовой площадке перед домом. И машины были такие же важные, как жильцы: все «Волги», «Волги», а у некоторых даже «Чайки», а у одного физика американский «бьюик».
На плане, который видел папа, вокруг их дома стоял новый квартал с огромными магазинами, парками, фонтанами. Но строительство нового района отложили на некоторое время, и вокруг их дома стояли деревянные домики с садиками и огородиками, чуть подальше от шоссе, в низине, раскинулась настоящая деревня, где мычали коровы, пели петухи, а в огромной луже, такой огромной, что в ней бывали морские волны, плавали утки и мальчишки путешествовали на парусном кон-тики. А дальше было поле, а еще дальше лес.
Они пошли гулять по асфальту, а потом по тропинке к лесу, где среди темного елового узора темнел свинцовый купол старинной церкви – папа говорил, что эта церковь построена в шестнадцатом веке.
На новой квартире мама часто жаловалась: «Жутко далеко». А папа говорил, что ему приятна тишина и что глаза людей, живущих в избах, спокойные, ясные, нет в них лихорадки московского центра. Маша замечала, что в этом вопросе мама действительно была не согласна с папой, и, когда папа говорил, что здесь работается лучше, чем на старой квартире, она произносила: «Игра, игра!»
И правда, папа так же, как и мама, не любил гулять в сторону деревни, там встречались пьяные, которые говорили неприличные слова и задирались. Особенно много плохого бывало по воскресным дням.
Когда они вышли в поле, папа сказал:
– Опасность воздушного нападения миновала.
– Да тебе-то что, – сказала мама, – ведь тебе нравится жить на краю большого кольца Москвы.
Но еще злей был барачный поселок, который стоял между их домом и Москвой. В этом поселке и трезвые говорили жильцам большого дома неприличные слова, такие, что мама сказала одной женщине в магазине:
– Вы хоть ребенка постыдитесь…
Но эта женщина сказала очень плохое насчет ребенка, мама поспешно проговорила:
– Идем, идем, Машка!
Они молча, держась за руки, шли по улице, окна старых бараков были на одном уровне с кучами шлака, угля, мусора, и Маше казалось, что бараки смотрят исподлобья, словно злые старушечьи лица, по самые глаза обмотанные платками.
Грязные белые куры, с крыльями, меченными цветными чернилами, разбойничьи сигали по дворам, застиранное и залатанное пестрое белье грозно хлопало, парусило на веревках, чулки, казалось, шипели, как змеи, хотели броситься на Машу и ее маму.
А когда на шоссе Маша спросила, почему сердилась женщина, мама ответила:
– В нашем доме холодильники, хвойные ванны и гибкие души, а кругом эти избы с клопами, бараки, холодные уборные, колодец с журавлем, вот она и сердится.
После случая в продмаге, куда мама и Маша зашли купить трески для соседской кошки, они уж больше не ходили в барачный поселок, да и что там было делать? Продукты и хлеб они привозили на машине из центра.
Правда, соседка сказала маме, что в поселковой аптеке оказалось очень редкое венгерское лекарство, которого во всей Москве не достать, только в кремлевской аптеке, но мама сказала:
– Нет, уж бог с ним.
А в деревенском сельмаге продавался желудевый кофе в пачках и одеколон; там всегда было мало народу, но иногда у сельмага либо у поселкового продмага выстраивались шумные и нервные очереди. Как-то лифтерша, покинув пост, побежала в эту очередь, а потом объяснила Маше, что люди стоят за гольем – костями, требухой, за холодцом из голов и копыт – цена на все это дело дешевая, а продукция свежая, хорошего качества, прямо с бойни. Обычно же деревенские на загородном автобусе и на попутных машинах ездили в Москву покупать белые батоны, крупу, а некоторые и молоко.
Вблизи Машиного дома, на шоссе, стояли по утрам старухи в ватниках и сапогах, предлагали перья зеленого лука. Старухи разговаривали с покупателями вкрадчиво, но когда они глядели вслед жильцам дома, в брючках и курточках прогуливающим своих собак либо делающим пробежку, у них было какое-то странное, смеющееся и одновременно отчаянное выражение глаз. А когда вдруг со страшным треском появлялся милиционер на мотоцикле, старухи, подхватив свои мешки, молча бежали в сторону деревни, тяжело топая сапогами.
Однажды к дому пришел из леса молодой лось. Он осмотрел медленным думающим взглядом автомобили, сверкающие подъезды, черные лужи масла, натекшие на асфальт, понюхал бесконечно чуждые ему запахи бензина и мусорных контейнеров и неторопливо зашагал по шоссе, обратно в лес.
Воскресная прогулка удалась: небо было голубым, а трава зеленой. Папа и мама шли по траве, уступая друг другу тропинку, и Маша пробегала по тропинке, опережая родителей, потом, поворачивая, вновь пробегала между ними и ловила слова их разговора и вновь проносилась вперед.
Ей было хорошо. В небе плыли облака, но небо было большим, и облака не заслоняли солнца – хватало в нем места и облакам, и солнцу. Поле и лес молчали, но Маша чувствовала, что вокруг идет жизнь дятлов, ежей, кротов и что эта жизнь на земле и под землей связана с жизнью облаков, что темнели и наливались дождем и вновь светлели, и связана с жизнью Маши, которая бегала по тропинке мимо папы и мамы.
Маша любила отца и мать, и, наверное, эта любовь помогла связать в веселый, счастливый узел и небо, и поле, и Машу.
А под конец прогулка испортилась: в небе реактивный самолет стал чертить скучный меловой след, а на земле рявкнула гармоника, запели вкривь и вкось режущие женские голоса. И хотя небо по-прежнему было голубым, а трава зеленой и хотя геометрический след от самолета был белее облачка, а на земле слышались пение и музыка, а не крик и брань, все сразу стало само по себе, и веселый, счастливый узел развязался.