Кааг тянула в направлении Харлема упряжка идущих по берегу лошадей, хотя матросы уже выдвигали боковые кили и ставили складную мачту, чтобы поднять парус-другой. Лошади замедлили шаг, вступив на развороченную, чёрную от расплавленного свинца мостовую. Три дня назад свинец серебряной рекой тёк из дома господина Слейса, делился на рукава меж булыжников мостовой и наконец низвергался с пристани в канал, так что столб пара поднимался над клубами дыма из горящих домов. К тому времени поджигателей, разумеется, след простыл; магистратам оставалось допрашивать малочисленных свидетелей и выяснять, кто всё-таки поджёг дома: разгневанные оранжисты, мстящие за помощь французам, или люди, нанятые самим Слёйсом. Он так много и так стремительно потерял на обвале акций Ост-Индской компании[56], что мог выпутаться только одним способом: спалить всё, что у него есть, и стребовать деньги с тех, кто имел глупость его застраховать. Сегодня утром рабочие, которых страховщики наняли в надежде покрыть хоть часть убытков, ломами и лебёдками поднимали из канала ручьи и лужицы свинца.
Элиза снова услышала рядом давешнее сипение, но более громкое, словно тележное колесо проехалось по дырявой волынке, выдавливая из нее воздух. Сипение перешло в хриплый, лающий смех. Горбоносый мужлан стоял у поручня неподалёку от Элизы и смотрел на рабочих.
— Мятеж герцога Монмутского вновь поднял цену на свинец, — сказал он. В такой мере Элиза голландский разбирала. — Он теперь на вес золота.
— Прошу прощения, минхеер, хотя стоимость свинца и впрямь выросла, он всё же куда дешевле золота и даже серебра, — возразила она на ломаном голландском.
Сипатый мужлан отвечал на вполне сносном английском.
— Смотря где. Армия, окружённая врагами и страдающая от нехватки боеприпасов, охотно променяет золотые монеты на равный вес пуль.
Элиза ничуть не сомневалась в справедливости этих слов, но самый взгляд неприятно поразил её своей мрачностью, поэтому она не ответила и больше с мужланом не разговаривала. Кааг меж тем миновал шлюз в западной стене Амстердама. Вокруг тянулась сельская местность, разрезанная канавами на зелёные торфяные бруски, которые лежали вдоль канала, как на прилавке. Другие пассажиры тоже сторонились мужлана: отчасти потому, что боялись подцепить лёгочную болезнь, отчасти потому, что купцов и зажиточных земледельцев, едущих из Амстердама с мешками золотых и серебряных монет, раздражало общество человека, готового пустить флорины на пули. Мужлан, судя по всему, отлично это понимал и первые несколько часов путешествия забавлялся, разглядывая попутчиков с видом высокомерного превосходства, за который во Франции его вызвали бы на дуэль.
Больше он ничего примечательного не делал, пока, чуть ближе к вечеру, внезапно не убил Жака и Жана-Батиста.
А было так: судёнышко дошло каналами до Харлема, где взяло на борт ещё нескольких пассажиров, затем, прибавив парусов, двинулось через Харлемермер — приличных размеров озеро, продуваемое резким морским бризом. Свежий воздух произвёл в мужлане разительную перемену. Сипение исчезло как по волшебству, каждый вдох уже не требовал неимоверных усилий. Он выпрямился, став среднего роста, и помолодел лет на двадцать. Кислое выражение исчезло с физиономии, и он, покинув корму, зашагал по палубе почти весело. После того, как мужлан несколько раз прошёлся из конца в конец корабля, остальные пассажиры привыкли и перестали обращать внимание — так он и смог обойти Жака со спины, схватить за щиколотки и перебросить через борт.
Все случилось настолько быстро, что легко было поверить, будто ничего не произошло. Однако Жан-Батист в это не поверил и бросился на мужлана с обнажённой шпагой. У того шпаги не было, зато была у стоящего рядом антверпенского купца — мужлан просто выхватил её из ножен и принял боевую стойку.
Жан-Батист задумался — и совершенно напрасно. Когда он наконец бросился вперёд, кааг, как на грех, качнулся на волне, едва не сбив его с ног. Клинки скрестились, и стало видно, что Жан-Батист — никудышный фехтовальщик. Однако мужлан и без этих преимуществ взял бы верх; для него убивать людей в ближнем бою было всё равно что для пекаря — месить тесто. Жан-Батист считал фехтование делом серьёзным, требующим определённых церемоний. Чёрные ветряки по берегам Харлемермера, рубя лопастями воздух, мрачно наблюдали за поединком. Вскоре у Жана-Батиста из спины уже торчали два фута окровавленного клинка, а дорогой эфес нелепым украшением застыл на груди.
Только это Элизе и дали увидеть, прежде чем джутовый мешок накрыл ей голову и — плотно, но не чересчур туго, — стянулся на шее. Кто-то обхватил её за колени и оторвал от палубы, другой сгрёб под мышки. На мгновение она испугалась, что её бросят за борт, как Жака и (судя по слышному сквозь мешок всплеску) Жана-Батиста. Покуда Элизу несли вниз, она услышала резкие выкрики на голландском, затем вся палуба наполнилась стуком и шелестом: пассажиры, срывая шляпы, падали на колени.
С Элизы сняли мешок, и она увидела, что находится в каюте вместе с двумя людьми: бугаем и ангелом. Бугай — тот, что надел ей на голову мешок, — почти сразу вышел, повинуясь приказу ангела — белокурого голландского дворянина такой изумительной красоты, что Элиза почувствовала скорее ревность, нежели влечение.
— Арнольд Йост ван Кеппел, — коротко представился он, — паж принца Оранского.
Он смотрел на Элизу с той же холодностью, что и она на него, — очевидно, его мало интересовали женщины. И всё же слухи гласили, что у Вильгельма Оранского — любовница-англичанка. Может быть, он из тех, кто в любви не делает различия между полами.
Вильгельм Оранский, генерал-капитан и великий адмирал Соединённых провинций, бургграф Безансона, герцог, либо граф, либо барон различных мелких клочков Европы[57], вошёл в каюту несколькими минутами позже, небритый, раскрасневшийся, слегка забрызганный кровью и в целом ничуть не похожий на голландца. Как не уставал напоминать д'Аво, он был помесью самых разных кровей: его предки происходили чуть ли не со всех концов Европы. В грубом крестьянском платье Вильгельм Оранский смотрелся так же естественно, как герцог Монмутский — в турецких шелках. Возбуждение и самодовольство не давали ему сесть, что было к лучшему, поскольку Элиза занимала единственное кресло в каюте и не выказывала намерения его освобождать. Вильгельм отослал Арнольда Йоста ван Кеппела, а сам упёрся плечами в кницу и остался стоять.
— Господи, да вы совершенное дитя — вам ведь и двадцати нет? Что ж, отрадно: это извиняет вашу глупость и даёт надежду на исправление.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});