Начальник стал читать радиограмму вслух в напряженной тишине, прерываемой лишь свистящими порывами ветра, а я окидывал взглядом столпившихся вокруг людей, пытаясь угадать: кто Вовнич? Мне понравилось смелое, открытое лицо одного молодого парня; несмотря на мороз, он был без кухлянки, в меховой рубахе и в очень кокетливой вязаной шапочке, какие носят лыжники в столице. Я решил, что это и есть Вовнич, и обрадовался. Славный будет у нас товарищ! Я весело подмигнул ему, он улыбнулся.
— Все, — сказал начальник, окончив чтение. — Ну, в дорогу, на новые фатеры!
— Я не поеду на Тихий мыс, — сказала толстая женщина в кухлянке.
Что? Я даже не понял сначала. Это Вовнич? Значит, в нашем мужском монастыре появится...
Ну что ж, я ничего не сказал вслух, друзья; я даже виду не подал. Но сердце мое тревожно сжалось. И до чего уютными и неповторимыми вдруг вспомнились мне тихие вечера у нас на зимовке, когда мы, бывало, шестеро мужиков, дымя трубками, сидим в теплой кают-компании у печки (а на дворе мороз, пурга, брр!) и чешем языки и хохочем. Или поем. Уральские песни, которым научил нас Черных, волжские — Валерия, блатные — Яшкины или старинные матросские, — их заводил жалобным, надтреснутым голосом наш старый капитан камбуза. Будем ли мы теперь петь, ребята? Будут ли они теперь, эти согласные, дружные вечера, после которых и зимовать легко и погибать не страшно? И недоброе предчувствие защемило душу. Но виду я не подал.
— Я не поеду на Тихий мыс, — повторила Вовнич. — Вместе работали, вместе горели, вместе и дальше жить будем.
Начальник грустно взглянул на нее.
— Ничего не поделаешь, Оксана, — сказал он и даже, как мне показалось, вздохнул. — Придется тебе ехать. У нас больше нет рации. Тебе нечего делать с нами... погорельцами.
Они долго еще спорили, да я уж не слушал. Во всяком случае, через неделю, когда я, закончив переброску погорельцев, стал собираться домой, Вовнич уже была готова к дороге.
— Садитесь, — пробурчал я, по совести сказать, не очень вежливо, и махнул рукой.
Подошел старик повар, поглядел на девушку, покачал головой и сказал мне:
— Эх, механик, увозишь ты от нас наше солнышко!
А я только покосился на это посиневшее от мороза «солнышко» и ничего не ответил.
4
Вот едет охотник тундрой,
Славный, сильный охотник.
Его олени быстры...
Не помню теперь, ненцы ли научили меня этой дорожной песне, или сам я ее придумал, но только всегда в пути я ее пою. Едешь тундрой, поешь бесконечную, как дорога, песню, дышишь ядреным морозным воздухом и чувствуешь себя молодым и сильным, хозяином всех дорог и путей, веришь, что все в твоей жизни сбудется. Мечтаешь.
Говорят, что перед величием природы человек чувствует себя маленьким и жалким, песчинкой в океане. Не знаю. Не испытывал. Когда скрипят на снегу мои сани, когда покорное эхо в горах повторяет песню моего мотора, когда за моей спиной остается длинный волнистый след моих шагов, я, Алексей Богучаров, вот такой, каким вы меня видите, понимаю себя хозяином мира и земли, и неба, и чувство гордости за то, что я человек и механик, наполняет мою душу до края... Хочется петь.
Надо, чтобы при этом была тишина, та торжественная и величавая тишина тундры, в которой столько затаенных шорохов. Все живущее спряталось и оцепенело — медведь в берлоге, мышь в норе, тюлень подо льдом, и только ты один, человек на своей машине, властно идешь по тундре, ломаешь снег и поешь:
Сильный, смелый охотник.
Его олени быстры...
По привычке я и тут запел свою песню. Да не пелось.
Рядом сидела девушка Вовнич, радист. Сокровище, которое я везу в наш монастырь на Тихом мысе.
Но не о ней я думал. О другой девушке думал я, о девушке, которую так никогда и не встретил на своем пути.
Знаете, в душе каждого мужчины, даже самого завзятого холостяка, живет своя девушка. Моя была очень простая, каких, вероятно, тысячи; странно, я так ее никогда и не встретил на своем пути. Я знал, какие у нее глаза — серые, которые для меня умеют быть синими; и какие у нее руки — сильные, загорелые, умеющие работать; и какой нос — курносый, смешной, ребячий; и румянец во всю щеку; и волосы светло-каштановые, остриженные по-мальчишески, и лоб крутой, высокий, и улыбка ясная, тихая... Я знал ее повадки, манеры, знал что она любит (вероятно, то же, что и я) и чего не любит. Я слышал даже запах ее кожи. Почему-то этот запах вызывал в моей памяти аромат украинской черешни в цвету. Ее наряд? Мне почему-то мерещились кожаные рукавицы, спецовка, китель с якорями, иногда короткая юбка и легкая шелковая кофточка или вышитая сорочка... Простите, я давно не был на Большой земле, не знаю, что нынче носят... Короче, я видел ее, мою девушку, по частям, но никогда ни разу из этих частей не складывался живой образ, потому что не было такой девушки на моем пути. И будет ли?
Вот о ней я и думал.
«Как славно, — думал я, — было бы вместе с ней брести вот так большой дорогой, тундрой, и не знать, придешь ли, нет ли, и верить, что придешь, и делить последний, покрытый изморозью мерзлый сухарь...»
Вдруг моего плеча коснулась рука Вовнич. Я очнулся.
— В чем дело?
Она молча протянула мне кусок хлеба с мясом. Я с удивлением взглянул на нее и машинально взял хлеб. Помню, мясо было мерзлое, снег скрипел на зубах, когда я ел.
Я проворчал:
— Спасибо, — и тотчас же догадался, что так не благодарят. — Большое спасибо! — прибавил я, стараясь придать мягкость своему простуженному голосу.
Но она равнодушно отвернулась от меня и закуталась в кухлянку.
«Однако, — подумал я, — надо что-то сказать ей, завязать разговор. Нельзя же, в самом деле, ехать молча. Еще обидится. Сказать ей о тундре... Вот небо...» — Но у меня вдруг не оказалось слов для этого. Черт подери, ни единого слова!
«Ну, — успокаивал я себя, — она сама начнет разговор. Они поболтать любят». Но девушка молчала по-прежнему. Она молчала, даже когда моя машина («...Его олени быстры...») с разбегу влетала в торос или завязала в снегу. Вместе со мной, без слов, девчонка вылезала из машины и бралась за дело. И вот что я вам скажу: эта девочка умела держать лопату!
Отчего же меня это злило? Не знаю, смогу ли объяснить. Видите ли, когда я увидел ее без кухлянки и шапки, стройную, тонконогую, быструю... я не мог не заметить, что она очень похожа на мою девушку.
Но я вгляделся в нее и увидел, что это не та. Не та! Все врозь — мое, все вместе — чужое. Непохожее. Теперь понимаете? Чем больше «моих» черточек угадывал я в ней, тем больше злился. Потому что ведь это не она, ведь это обман, товарищи... Похожая конструкция, не больше... но без души, без души моей девушки.
Я знаю, что все это рассказал вам бестолково. Но, если вы когда-нибудь любили и мечтали, и сделали эту мечту самой дорогой для себя, и пронесли ее через всю жизнь, по всем вашим путям и тропам, и вдруг однажды встретили ее наяву и увидели с горечью, что это не та, что это чужая, что ни вам до нее, ни ей до вас дела нет... — словом, если вы любили и мечтали, вы поймете меня.
Я не заметил, как началась пурга. Задуло с запада, с гнилого угла. Мокрый снег повалил хлопьями, дорога заплясала передо мной. Я прибавил скорость, но все, что я мог выжать из «машинки» по этой дороге, — семь километров в час. А до избушки Павлова было добрых тридцать.
«Черт! — выругался я про себя. — Что я буду делать с девчонкой?»
— Когда в тундре пурга, — вдруг сказала Вовнич, — люди не ездят, а ждут...
Я сердито обернулся к ней:
— Вы всегда такая умная?
— Всегда, — ответила она, улыбаясь, — А вы?
Ее лицо чуть выглядывало из обледеневшего, покрытого снегом капюшона кухлянки. Разрумянившееся, оно казалось окруженным ледяным сиянием. Но это еще больше разозлило меня. Я рванул вперед, раздался треск, машина вздрогнула и стала — мы врезались в торос.
— Нервы, механик? — немедленно раздался насмешливый голос Вовнич.
— Какого черта! — заорал я, но остановился. В конце концов я сам виноват, что как дурак беспокоюсь о ней больше, чем она сама о себе. — Извольте, — сказал я, стараясь быть спокойным, — в пургу люди не ездят, а ждут.
Она блеснула глазами и соскочила в снег. Я подошел к мотору. Минут через пять я обернулся, потому что услышал звон лопаты. Оксана Вовнич, сбросив кухлянку, рыла яму для ночлега. Она правильно выбрала место — за подветренным скатом. Она работала споро и умело, ни суеты, ни истерики не было в ее движениях. Пурга нещадна, хлестала ее лицо, но она только снег с ресниц стряхивала. Знаете, это некрасиво, когда человек моргает, а у нее получалось мило. А я? Нет, ничего, товарищи, ничего, — молча взял лопату и стал с ней рядом.
Когда яма была готова и оборудована для ночлега, я пробурчал ей:
— Спокойной ночи. Я накрою вас кошмой.
— А вы?
— Я? Я буду спать в машине...
— Бросьте дурака валять, механик, — рассердилась она, — машина не защитит вас от снега. Лезьте сюда. Яма просторная, поместимся.