– Да, – подтвердила мать, очевидно не слышавшая и сочинявшая свою сказку дальше, а может быть, думавшая совсем о другом, о сыновьях, например, – две дочери, старшая и младшая.
– А зато старшая скоро состарилась, а младшая всегда была молодая, богатая и потом вышла замуж за генерала, Его Превосходительство, или за фотографа Фишера, – возбужденно продолжала Ася, – а старшая за богадела Осипа, у которого сухая рука, потому что он убил брата огурцом. Да, мама?
– Да, – подтвердила мать.
– А младшая потом еще вышла замуж за князя и за графа, и у нее было четыре лошади: Сахар, Огурчик и Мальчик – одна рыжая, другая белая, другая черная. А старшая – в это время – так состарилась, стала такая грязная и бедная, что Осип ее из богадельни выгнал: взял палку и выгнал. И она стала жить на помойке, и столько ела помойки, что обратилась в желтую собаку, и, вот, раз младшая едет в ландо и видит: такая бедная, гадкая, желтая собака ест на помойке пустую кость, и – она была очень, очень добрая! – ее пожалела: «Садись, собачка, в экипаж!», а та (с ненавистным на меня взглядом) – сразу влезла – и лошади поехали. Но вдруг графиня поглядела на собаку и нечаянно увидела, что у нее глаза не собачьи, а такие гадкие, зеленые, старые, особенные – и вдруг узнала, что это ее старшая, старая сестра, и разом выкинула ее из экипажа – и та разбилась на четыре части вдребезги!
– Да, – снова подтвердила мать. – Отца у них не было, только мать.
– А отец умер – от диабета? Потому что слишком много ел сахару, да и вообще пирожных, разных тортов, кремов, пломбиров, шоколадов, ирисов и таких серебряных конфет со щипчиками, да, мама? Хотя Захарьин ему запретил, потому что это вас сведет в могилу!
– При чем Захарьин, – внезапно очнулась мать, – это было давно, когда еще никакого Захарьина не было, и вообще никаких докторов.
– А слепая кишка была? Ап-пен-ди-цит? Такая маленькая, маленькая кишка, совсем слепая и глухая, и в нее все сыпется: разные кости, и рыбьи хребты, и вишневые кости тоже, и кости от компота, и всякие ногти… Мама, а я сама видела, как Муся объела карандаш! Да, да, у нее не было перочинного ножика, и она чинила зубами, а потом глотала, все чинила и глотала, и карандаш стал совсем маленький, так что она даже потом не могла рисовать и за это меня страшно ущипнула!
– Врешь! – от негодования и изумления прохрипела я. – Я тебя ущипнула за то, что ты при мне объедала мой карандаш, с «Муся» чернилом.
– Ма-ама! – заныла Ася, но, по невыгодности дела, тут же меняя рейс. – А когда человек сказал да, а во рту – нет, то что же он сказал? Он ведь два сказал, да, мама? Он пополам сказал? Но если он в эту минуту умрет, то куда же он пойдет?
– Кто куда пойдет? – спросила мать.
– В ад или в рай? Человек. Наполовину враный. В рай?
– Гм… – задумалась мать. – У нас – не знаю. У католиков на это есть чистилище.
– Я знаю! – торжествующе Ася. – Чистильщик Дик, который маленькому Лорду подарил красный фуляр с подковами и лошадиными головами.
– И вот, когда тот разбойник потребовал, чтобы она выбрала, она, обняв их обеих сразу, сказала…
– Мама! – завопила Ася. – Я совсем не знаю, какой разбойник!
– А я знаю! – я, молниеносно. – Разбойник – это враг этой дамы, этой мамы, у которой было две дочери. И это, конечно, он убил их отца. И потом, потому что он был очень злой, захотел еще убить одну из девочек, сначала двух…
– Ма-ама! Как Муся смеет рассказывать твою сказку?
– Сначала двух, но Бог ему запретил, тогда – одну…
– И я знаю какую! – Ася.
– Не знаешь, потому что он сам не знал, потому что ему было все равно какую, и он только хотел сделать неприятность той даме – потому что она за него не вышла замуж. Да, мама?
– Может быть, – сказала мать, прислушиваясь, – но я этого и сама не знала.
– Потому что он был в нее влюблен! – торжествовала я, и уже безудержно: – И ему лучше было ее видеть в могиле, чем…
– Какие африканские страсти! – сказала мать. – Откуда это у тебя?
– Из Пушкина. Но я другому отдана, но буду век ему верна. (И после краткой проверки.) Нет, кажется, из «Цыган».
– А по-моему, из «Курьера», который я тебе запретила читать.
– Нет, мама, в «Курьере» – совсем другое. В «Курьере» были эльфы, то есть сильфы, и они кружились на поляне, а молодой человек, который ночевал в копне сена, потому что его проклял отец, вдруг влюбился в самую главную сильфиду, потому что она походила на молочную сестру, которая утонула.
– Мама, что такое молочная сестра? – спросила присмиревшая, подавленная моим превосходством Ася.
– Дочь кормилицы.
– А у меня есть молочная сестра?
Мать, на меня:
– Вот.
– Фу! – сказала Ася.
– А Ася, мама, не моя, правда, мама?
– Не твоя, – подтвердила мать. – Потому что Асю кормила я, а тебя – кормилица. Твоя молочная сестра – дочь твоей кормилицы. Только у твоей кормилицы – был сын. Она была цыганка и очень злая и страшно жадная, до того жадная, что, когда дедушка ей однажды вместо золотых серег подарил позолоченные, она вырвала их из ушей и так втоптала в паркет, что потом ничего не могли найти.
– А у тех девочек, которых потом убили, сколько было кормилиц? – спросила Ася.
– Ни одной, – ответила мать, – их мать кормила сама, потому, может быть, так и любила и ни одной не могла выбрать и сказала тому разбойнику: «Выбрать я не могу и никогда не выберу. Убей нас всех сразу». – «Нет, – сказал разбойник, – я хочу, чтобы ты долго мучилась, а обеих я не убью, чтобы ты вечно мучилась, что эту – выбрала, а ту… Ну, которую же?» – «Нет, – сказала мать. – Скорей ты умрешь, здесь передо мной стоя, от старости или от ненависти, чем я – сама осужу одну из моих дочерей на смерть».
– А кого, мама, она все-таки больше жалела? – не вытерпела Ася. – Потому что одна была болезненная… плохо ела, и котлет не ела, и бобов не ела, а от наваги ее даже тошнило…
– Да! А когда ей давали икру, она мазала ее под скатерть, а селедку жеваную выплевывала Августе Ивановне в руку… и вообще под ее стулом всегда была помойка, – я, с ненавистью.
– Но чтобы она нечаянно не умерла с голоду, мама становилась перед ней на колени и говорила: «Ну ррради Бога, еще один кусочек: открой, душенька, ротик, я тебе положу этот кусочек!» Значит, мама ее – больше любила!
– Может быть… – честно сказала мать, – то есть больше – жалела, хотя бы за то, что так плохо выкормила.
– Мама, не забудь про аппендицит! – взволнованно, Ася. – Потому что у младшей, когда ей стукнуло четыре года, – тогда она стукнулась об камень, и у нее сделался аппендицит – и она бы, наверное, умерла, – но ночью приехал доктор Ярхо – из Москвы – и даже без шапки и без зонтика, – а шел даже град! – и он был совершенно мокрый. Это – правда – мама, святой человек?
– Святой, – убежденно сказала мать, – я святее не встречала. И притом – совершенно больной, и мог бы тогда простудиться насмерть, – ведь какая гроза! И еще, бедный, тогда так упал перед самой дачей…
– Мама! А почему у него не сделалась слепая кишка? Потому что он доктор – да? А когда доктор заболеет – кто его спасет? Просто – Бог?
– Всегда – Бог. И тогда тебя – Бог. Через доктора Ярхо.
– Мама, – я, устав слушать про Асю, – а почему, если он святой, он всегда говорит вместо живот – пузо? «Что, Муся, опять пузо болит?» Ведь это неприлично?
– Непривычно, – сказала мать. – Может быть, его в детстве так научили?.. Конечно, странно. Но с таким сердцем и все позволено. И не то позволено. И я всегда, пока сама жива буду, буду ставить за его здравие свечу.
– Мама, а что же те девочки, так и остались незарезанные? – после долгого общего молчания спросила Ася. – Или ему просто надоело, что она так долго думает, и он так – ушел?
– Не ушел, – сказала мать. – Не ушел, а сказал ей следующее: «Зажжем в церкви две свечи, одна будет…»
– Муся! А другая Ася!
– Нет, имен в этой сказке нет. «…левая будет старшая, а правая младшая. Которая скорее догорит, ту и…» Ну, вот. Взяли две свечи, совершенно одинаковых…
– Мама! Одинаковых не бывает. Одна была все-таки чу-уточку, кро-охотку…
– Нет, Ася, – уже строго сказала мать, – я тебе говорю, совершенно одинаковые. «Сама зажигай», – сказал разбойник. Мать, перекрестясь, зажгла. И свечи стали гореть – ровно-ровно и даже как будто не уменьшаясь. Уж ночь наступила, а свечи все горят: одна другой не меньше, не больше, две свечи – как два близнеца. Бог их знает, сколько еще времени будут гореть. Тогда разбойник сказал: «Иди к себе, а я пойду к себе, а утром, как только солнце встанет, мы оба придем сюда. Кто первый придет – другого будет ждать».
Вышли и заперли дверь на огромный замок, а ключ положили под камень.
– А разбойник, мама, конечно, раньше прибежал? – Ася.
– Погоди! Настало утро, взошло солнце. И вот, один другого не раньше, один другого не позже – с двух разных сторон – разбойник слева, мать справа – потому что от церкви расходились две совершенно одинаковых дороги, как две руки, как два крыла – и вот по разным дорогам, с двух разных сторон, шаг в шаг, секунда в секунду к церкви – а против церкви – солнце вставало – разбойник и мать. Открывают замок, входят в церковь, и…