Главное значение континентального империализма, в отличие от „заморского“ колониального, состоит в том, что его идея экспансии при сохранении сцепления частей не допускает никакого географического расстояния между порядками и учреждениями колонии и нации, так что ему не надо дожидаться „эффекта бумеранга“, чтобы заставить почувствовать себя и все свои последствия в Европе. Поистине, континентальный империализм начинается дома.[507] Разделяя с заморским империализмом презрение к узости национального государства, он противопоставлял ему не столько экономические доводы (которые в конце концов очень часто выражали подлинные национальные нужды), сколько „увеличенное племенное сознание“,[508] объединявшее, как полагали, всех людей происходящих от одного народа, независимо от их истории и случайного места проживания». [509] Следовательно, континентальный империализм начинал с гораздо большей близости к расовым идеям, с энтузиазмом усваивал традицию мышления в категориях расы[510] и очень мало опирался на конкретный опыт. Его расовые понятия в основе были полностью идеологическими и превращались в удобное политическое оружие значительно быстрее, чем аналогичные теории заморского империализма, которые всегда могли претендовать на определенную опору в подлинном опыте.
В обсуждениях империализма пандвижениям вообще уделялось недостаточное внимание. Более осязаемые результаты заморской экспансии затмевали их грезы о континентальных империях, а отсутствие у них интереса к экономике[511] выглядело курьезом на фоне огромной прибыльности раннего империализма. Кроме того, в эпоху, когда почти каждый начинал верить, что политика и экономика — это более или менее одно и то же, было легко проглядеть и сходства и существенные различия между двумя разновидностями империализма. Поборники пандвижений разделяли с западными империалистами осознание всех внешнеполитических проблем, которые забывались более старыми правящими группами национального государства.[512] Еще более явным было влияние пандвижений на интеллектуалов: русская интеллигенция за немногими исключениями, была панславистской, а пангерманизм начинался в Австрии почти как студенческое движение. [513] Главное отличие пандвижений от более респектабельного империализма западных наций состояло в отсутствии капиталистической поддержки. Их поползновения к экспансии не предварялись и не могли предваряться обильным притоком денег и людей, ибо Европа никому не предлагала заманчивых колониальных возможностей. Поэтому среди лидеров пандвижений мы почти не найдем деловых людей и авантюристов, зато обнаружим много представителей свободных профессий, учителей и государственных служащих.[514]
В то время как заморский империализм, несмотря на его антинациональные тенденции, преуспел в придании новой жизни устарелым институтам национального государства, континентальный империализм был и оставался недвусмысленно враждебным всем существующим политическим образованиям. Следовательно, его общий встрой был гораздо более мятежным, а его лидеры — более сведущими в революционной риторике. Если заморский империализм предоставлял достаточно реальные выходы обломкам всех классов, то континентальный империализм не мог предложить ничего, кроме идеологии и участия в движении. И все же этого оказалось довольно в то время, предпочитавшее некую отмычку к истории политическому действию, когда люди в обстановке социальной атомизации и распада общинных связей любой ценой хотели ощутить себя частью коллектива. Подобным же образом видимому отличию белой кожи, преимущество которой легко усвоить в черном или цветном окружении, могло быть успешно противопоставлено чисто воображаемое различие между восточной и западной, или арийской и неарийской душой. Повод к размышлению здесь в том, что весьма путаная идеология и организация, не сулившая никаких непосредственных выгод, оказались более привлекательными, чем вещественные блага и общепринятые убеждения.
Несмотря на отсутствие практических успехов, пандвижения с их всем известной апелляцией к толпе с самого начала увлекали гораздо сильнее, чем заморский империализм. Эта популярность, державшаяся вопреки ощутимым пробелам и постоянным изменениям программы, предвещала позднейшие тоталитарные группы, которые также не определялись относительно своих действительных целей и изо дня в день меняли свою политическую линию. Участников пандвижений куда крепче объединяло общее настроение, чем ясно определенная цель. Правда, заморский империализм тоже ставил экспансию, как таковую, выше любой программы завоевания и потому захватывал при случае любую территорию, сулившую легкую добычу. И все же, как бы ни был капризен и неустойчив вывоз избыточного капитала, сама его природа ставила границы вытекавшей из него же экспансии. Целям же пандвижений не хватало даже этого весьма анархического элемента человеческого планирования и сдерживания географического расширения. И хотя у них не было конкретных планов завоевания мира, они создавали вездесущее настроение полного превосходства, всепонимания и прикосновенности ко всем делам человеческим, настроение «всечеловека», как однажды выразился Достоевский.[515]
В империалистическом союзе между толпой и капиталом инициатива принадлежала большей частью представителям делового мира (за исключением событий вокруг Южной Африки, где очень рано проявилась определенная политическая линия толпы). В пандвижениях же инициатива всегда была исключительно делом толпы, которую вели тогда (как и теперь) интеллектуалы определенного сорта. Они еще не имели амбиций править земным шаром и даже не думали о возможностях организационного, а не просто идеологического или пропагандистского применения расовых понятий. Значимость последних только поверхностно отразилась в относительно скромных теориях внешней политики, где понятия германизированной Центральной Европы и русифицированной Восточной и Южной Европы послужили отправными точками для планов подчинения мира нацизму или большевизму.[516] «Германские народы» вне рейха или «наши меньшие славянские братья» вне Святой Руси создавали удобную дымовую завесу из права народов на самоопределение в качестве легко преодолимого переходного этапа к дальнейшей экспансии. Гораздо более существенным был факт, что тоталитарные правительства унаследовали ауру святости: стоило им только воззвать к прошлому «Святой Руси» или «Священной Римской империи», как воскресали все былые призраки и суеверия у славянских и германских интеллектуалов.[517] Псевдомистический вздор, обогащенный бесчисленными и произвольными историческими воспоминаниями, обеспечивал такую эмоциональную притягательность, которая, видимо, превосходила по глубине и широте ограниченность прежнего национализма. Во всяком случае, из этого вырос тот новый род националистических чувств, сила которых оказалась превосходным двигателем толпообразных масс и очень удачно подменила в роли эмоционального центра более старый национальный патриотизм.
Этот новый тип племенного национализма, более или менее свойственный всем нациям и национальностям Центральной и Восточной Европы, был весьма отличен по содержанию и значимости (если не по силе чувства) от западных националистических эксцессов. Шовинизм (ныне обычно связываемый с nationalisme integral Морраса и Барреса на рубеже веков, с его романтическим прославлением прошлого и болезненным культом мертвых) даже в самых диких и фантастических проявлениях своих не утверждал, что лица французского происхождения, родившиеся и выросшие в другой стране, без какого-либо знания французского языка или культуры, будут «прирожденными французами» благодаря каким-то таинственным качествам души и тела. Лишь вместе с «возросшим племенным сознанием» возникает то отождествление национального с собственным душевным строем, та обращенная внутрь гордость, которая больше не связана только с делами общественными, но наполняет каждый шаг в частной жизни до того, например, что «частная жизнь всякого истинного поляка… есть общественное проявление польскости».[518]
Психологически главное различие между даже самым яростным шовинизмом и этим племенным национализмом в том, что первый направлен вовне, заинтересован в видимых духовных и материальных достижениях нации, тогда как второй, даже в наиболее умеренных формах (например, в немецком юношеском движении), обращен внутрь, сосредоточен на собственной отдельно взятой душе, которая считается воплощением общенациональных качеств. Шовинистская мистика еще указывает на нечто реально существовавшее в прошлом (как в случае nationalisme integral) и просто пытается вознести это в надчеловеческую сферу; трайбализм же начинает с несуществующих псевдомистических элементов, которые он предполагает полностью реализовать в будущем. Его легко опознать по чудовищной самонадеянности, свойственной его сосредоточенности на себе, которая осмеливается мерить народ, его прошлое и настоящее, своим аршином возвышенных внутренних качеств и неизбежно отворачивается от его реального существования, традиций, институтов и культуры.