Тут Корелин назвал такую сумму жалованья, что лицо Наденьки пошло пятнами. Капитан же не шевелился, сидел против поверенного через стол, облокотившись, с каменным лицом. Корелин наконец иссяк, сложил на животе руки, вращая большими пальцами, уверенный, что от такой годовой прибыли не отказался бы и сам военный министр.
«Прочь из ненавистной Мотовилихи, — думала Наденька. — Путешествия, врачующая перемена мест… Ах, как прав был Мирецкий!.. Все прошедшее забудется среди новых впечатлений. Дети… Могут быть у нас дети! Их будущее обеспечено…».
— Передайте вашему патрону, — выделив последнее слово, сказал Воронцов, — я весьма польщен его доверием. Но Мотовилиха жива, я буду драться за нее. В этом смысл моей жизни.
— Подумайте, господин Воронцов, подумайте, — забормотал Корелин; брови от изумления полезли к волосам.
— Все обдумано раз и навсегда.
Корелин не мог попасть пуговицами в петли. Однако справился, поклонился, повторил, что они не теряют надежды. И в нумере стало слышно, как шипят угасающие угли…
На другой день, первого апреля, капитан Воронцов провожал Наденьку в Москву. По утреннему небу ползли серые, унылые тучи. Пронзительный ветер сек лицо, остужал руки. На платформе было пусто, лишь прохаживался полицейский, сочно откашливаясь. Пять вагонов поезда были уже готовы на пути, длинная труба локомотива с искрогасителем наверху чадила. Человек в фартуке внес Наденькины два чемодана в отделение, капитан помог жене подняться на ступеньки. Она опустила вуалетку — не видно было лица. Да и не вглядывался он в ее лицо. За окошком на платформе молодой человек в тонкой шинели надолго припал к юной девушке, обняв ее за плечи. Все круглое личико девушки горело, в голубых глазах было столько слез и доброты, что Воронцов даже вздрогнул. Наденька уже устроилась на диванчике.
— Отправляемся, господа, отправляемся! — испуганно кричал кондуктор, пробегая и заглядывая в отделения.
Наденька поднялась — пружины раздражающе созвенели, — поцеловала Воронцова в лоб сухими губами.
— Тетка очень плоха, — сказала она, хотя об этом он уже слышал от нее в гостинице.
Он еще помедлил, кивнул и прикрыл дверь. Слышал, как Наденька защелкнула отделение, выпрыгнул на платформу. Пытался увидеть ее за окном — в стекле искаженно отражался он сам, целующиеся за его спиною молодой человек и девушка.
Колокол ударил — звон волнисто унесся по ветру. Лязгнули вагоны, колеса медленно провернулись назад, потом вперед, и поезд с железным скрипом и стуком пошел. Девушка ахнула, заметалась, из четвертого вагона кто-то отчаянно призывал ее. Молодой человек, закинув голову, счастливо засмеялся в белесое небо, девушка тоже сквозь слезы засмеялась, и они пошли обнявшись, никого не стыдясь, к извозчикам.
Удивительная легкость была на душе, будто после кризиса болезни. По шпалам, засыпанным крупным песком и пористым шлаком, чугунные рельсы двумя четкими линиями уходили в сторону Москвы, в сторону Мотовилихи.
глава девятая
Уже неделю бродил по набережной вдоль Зимнего дворца, слонялся около ограды Летнего сада этот обреченный человек. Наружность его была заурядной, ничье внимание не привлекала. Большелобое лицо, ржавое от веснушек, жиденькие соломенные волосы, сами разлезавшиеся на косой пробор, глаза, налитые изнутри желтизною. Сунув руки в рукава потрепанного пальто, спрятав стесанный назад подбородок в выцветший шарф, кружил он по улицам. За пазухою холодом жег двуствольный пистолет. День за днем стрелял он из этого пистолета в загородном лесу; с закрытыми глазами мог дважды попасть в один сучок, пуля в пулю.
Все расчеты с жизнью были покончены. Нервное возбуждение, колотившее его в первый день на платформе Николаевского вокзала, стало привычным состоянием. Рези в желудке — обычное студенческое недомогание — принял он за смертельную болезнь и намеревался погибнуть с пользой для России.
Никто в московском кружке «мортусов» не думал, что Дмитрий Каракозов, молчаливый флегматик, неотступно привязанный к своему двоюродному брату Ишутину, один из всех замышляет действие. Ишутин верховодил, Ишутин размахивал руками, слезой восторга блестели впалые глаза его. Самые фантастические планы были зажигательны, как фитиль, как глоток вина на тощий желудок. Ах, какие приключения переживали студенты, какие вызовы бросали обществу… не выходя из дому. Серенькое прозябание, пыльная тоска на лекциях — все позабылось! Да еще бы: за границею создано всемирное общество террористов, которое скоро перебьет всех царей. Пора и московскому землячеству студентов переходить к настоящему делу: казнить обманувшего народ Александра II.
Каракозов, вроде бы равнодушно подремывавший в уголке, на самом деле мучительно раздумывал: «Стреляю без промаха… Тут же на месте меня разорвет толпа… Я по рождению дворянин — пойдет молва, что дворяне убили царя за то, что царь освободил народ. Народ подымется, начнется революция…»
Никому не сказавшись, даже не обняв своего обожаемого брата, уехал он в Петербург. За пазухой лежал пистолет, в кармане — письмо. Бродил, ждал. Вовсе не думал, что выстрел его потрясет не только толпу, сорвет не только ветки со старой липы. Лопнет белая перчатка, и обрушится на Россию железный жандармский кулак; и загремят в ответ выстрелы и взрывы. От Петербурга до Сибири, вдоль волжских, вдоль камских побережий однообразно возникнут бревенчатые палисады этапных домов, днем и ночью будут греметь воротами тюремные замки. Не думал, что будет качаться на виселице и по следам его на деревянный помост подымутся другие юноши.
«Что это, случайное совпадение или судьба? — думал капитан Воронцов, ожидая директора горного департамента. — Почему выстрел этого фанатика должен был угодить в меня?»
В военном ведомстве, откуда он только что приехал, чиновники набрасывались друг на друга, полковники и генералы в парадных мундирах крестились, отирали пот.
— Поляки, это все поляки, — восклицал один, вздымая к лепному потолку короткие ручки.
— Государь сказал: «Дай бог, чтобы преступник был не русский». И какая ангельская доброта: не позволил толпе растерзать убийцу!
Напрасно пытался Воронцов напомнить о Мотовилихе. Его не слушали или удивленно разводили руками:
— Да разве вы не представляете, господин капитан, что в столь значительное для России время думать о каких-то мелочах довольно-таки странно.
Пришлось откланяться. Надежда была только на Рашета. Скоро установится дорога, надо мчаться в Пермь. С пустыми руками?
Воронцов вскочил. За дверями произошло какое-то движение, вошел Рашет в парадной форме, однако морщинистое лицо его было озабоченным:
— Едем, Николай Васильевич, во дворец. Большой прием, допускают всех. Государь дважды появлялся на балконе перед толпой.
— Но продвинет ли это мои дела?
— Сейчас нет дел превыше чудесного спасения императора! — Рашет спешил, отделался фразой, которая была у всех на устах.
— Тогда я попрошу правильно понять меня, ваше превосходительство. С кислой физиономией присутствовать при общем ликовании… А притворяться не могу.
— Хорошо, — кивнул головою Рашет. — Будем надеяться на лучшее.
Вечернее солнце отражалось в окнах и витринах. Густые толпы мужиков, мещан, приказчиков, ребятишек, баб запрудили Невский, Морскую, гудели против Дворянского клуба, на балконе которого стояли оркестранты в мундирах конной гвардии. С трудом расчищая дорогу, затолканный, одуревший от запахов пота, овчины, добрался Воронцов до гостиницы. Прислуга разбежалась. По пустой лестнице и пустому коридору, в нишах которого дотоле всегда караулили половые, он дошел до своего нумера. Не раздеваясь, лег.
В нумере быстро темнело, Николай Васильевич не потребовал огня. Стекла на окнах, стены, портьеры озарялись красными, зелеными, синими, мертвенно белыми переливами — на Невском был фейерверк. Прибоем вскипали и опадали крики. Разве мог Воронцов еще день назад представить, что не найдет в себе ни восторга, ни даже радости, когда узнает, что жизнь монарха подверглась опасности и только чудом не оборвалась! Он безоглядно веровал в миссию освободителя, всем сердцем приветствовал его преобразования. И теперь думал: куда бы пошла Россия, не окажись рядом с убийцей крестьянина Осипа Комиссарова? Назад — к варварству, к рабству? Слушая ликующие возгласы, он спорил с Бочаровым: «Не вам поколебать многовековые устои монархии. Вы останетесь одиночками среди миллионов и обречены на гибель. Выстрел этот — суть вашего бессилия». И в то же время с удивлением обнаруживал иное: Бочаров примирял его с цареубийцей, оправдывал аффектацию безумия.
Он отгонял от себя эти необычные мысли. Стоял у окна, заложив руки за спину. Вспышки потешных огней причудливо изменяли лицо: оно заливалось пунцовым жаром, становилось безжизненно зеленым, покрывалось разноцветными пятнами…