это соединение «партийного» ханжества с мещанским невежеством. После нашего брака почему-то реже стала бывать молодежь, круг замкнулся в семье и стало нестерпимо, непроходимо скучно…
Эти годы — 1949–1952 — были очень трудными для меня. Они были трудными и для всех: вся страна задыхалась, всем было невмоготу. В доме, где я жила теперь, властвовал дух ортодоксальной партийности, — но не той, которой придерживались мои дедушка и бабушка, моя мама, Сванидзе и другие старые партийцы. Здесь все было показное, надутое, внешнее. Сам Юрий Андреевич, питомец университета, бывший там всегда любимцем молодежи, страдал от своей работы в ЦК, — он не знал, куда попал… Дома он бывал мало, приходил поздно (тогда было принято приходить с работы часов в одиннадцать ночи). У него были свои заботы и дела, и при врожденной сухости натуры он вообще не обращал внимания на мое состояние духа и печали. Дома он был в полном подчинении у маменьки, которую называл «мудрой совой», и шел в русле ее вкусов, привычек, суждений. Мне, с моим вольным воспитанием, очень скоро стало нечем дышать… Я попросила разрешения, чтобы жила с нами моя няня — единственный родной и близкий мне человек, — но мне было заявлено, что «некультурной старухе совершенно нечего здесь делать, она только будет портить Осю». И няня осталась в Зубалове, где ее поместили в комнатке в служебном флигеле. Я ездила к ней в гости, мы с ней пили чай с вареньем, она рассказывала мне о своих болезнях, мы обсуждали наши общие дела… Раза два-три она приезжала ко мне в Успенское — где была дача Ждановых, — но ее там принимали, как дворничиху — только Оська кидался к «бабусе», — и она скоро уезжала. К такому отношению она не привыкла — ее везде, всю жизнь считали членом семьи, и даже «буржуйки», то есть ее дореволюционные хозяйки, были с ней ласковее, чем здешние. Самолюбие ее было уязвлено. Отца я не видела очень, очень долго. Зиму 1949/50 года я тяжело болела — ждала ребенка, и это проходило, в отличие от первого раза, ужасно трудно. Весной меня положили в больницу, и после полутора месяцев я наконец вернулась в Успенское с крошечной, слабенькой Катькой, совершенно измученная болезнью, одиночеством, сознанием неудачи второго брака, неприязнью к дому, где мне предстояло жить… В больнице случилось так, что рядом со мной лежала в палате Светлана Молотова, которую я знала с детства. Она тоже родила девочку, и дня через два ее пришел навестить Вячеслав Михайлович — как это вообще полагается у нормальных родителей… Я была ужасно опечалена этим сопоставлением, нервы мои были до предела издерганы долгой болезнью, и я в тот вечер написала отцу письмо, полное обиды… Я получила от него ответ; это было вообще его последнее письмо ко мне:
«Здравствуй, Светочка! Твое письмо получил. Я очень рад, что ты так легко отделалась. Почки — дело серьезное. К тому же роды… Откуда ты взяла, что я совсем забросил тебя?! Приснится же такое человеку… Советую не верить снам. Береги себя. Береги дочку: государству нужны люди, в том числе и преждевременно родившиеся. Потерпи еще — скоро увидимся. Целую мою Светочку.
Твой «папочка».
10 мая 1950 г.»
Я была рада письму — я не особенно надеялась, что оно будет… Но мне было ужасно неуютно от мысли, что моя маленькая Катя, которая еще находилась между жизнью и смертью, уже «нужна государству»… И я, увы, хорошо понимала, что «скоро» мы не сможем увидеться… Мы увиделись и немножко были опять вместе лишь будущим летом — 1951 года, когда он поехал отдыхать в Грузию, в Боржоми, и вызвал меня туда. Я пробыла там с ним недели две. Он отдыхал, и я видела, как он наслаждался сладким воздухом Грузии, ветерком с Куры, пробегавшей рядом с Ликанским дворцом, где он остановился… Ему было уже семьдесят два года, но он очень бодро ходил своей стремительной походкой по парку, а за ним, отдуваясь, ковыляли толстые генералы охраны. Иногда он менял направление, поворачивался кругом, — натыкался прямо на них, — тут его взрывало от злости и, найдя любой маленький повод, он распекал первого попавшегося под руку… Завтракал и обедал он — как всегда летом — в саду, где-нибудь под деревом. Он просил ловить в Куре свежую рыбу, вспоминал грузинские названия рыб и наслаждался воспоминаниями. Но это все — больше про себя, он вообще не любил говорить о чувствах, — «это для баб»… Вспомнил он только, что в этом самом Ликанском дворце останавливался с мамой в 1922 году, когда родился Василий и они приехали в Грузию. Но не вдавался в подробности… «Дворец» был старой охотничьей дачей какого-то князя, дурацкий, безвкусный, но — в очень красивой местности, в ущелье, где пробегала Кура. Один берег ее был обрывист, там громоздились скалы, а еще выше на скалах торчали развалины крепости, как это почти везде в Грузии. Другой берег был пологий, в небольшой горной долине был разбит полупарк-полулес, и тут стоял дом. Генералы и коменданты чертыхались: для колоссальной свиты, сопровождавшей отца, дом был неудобен, так как мало было служебных помещений. Но отцу было удобно — как всегда, одному в целом доме. Неприятной для отца была дорога сюда.
Отец вообще не выносил вида толпы, рукоплескающей ему и орущей «ура», — у него перекашивалось лицо от раздражения. На вокзале в Кутаиси земляки-грузины устроили ему такой прием, что долго нельзя было выйти из вагона, невозможно было сесть в машину и ехать… Люди бросались чуть ли не под колеса, лезли, кричали, кидали цветы, поднимали детей над головой. Это было здесь неподдельно, искренне и от самого чистого сердца, но отец от этого раздражался. Он уже привык к тому, что вокзал — пуст, когда он приезжает, что дорога — пуста, когда он едет; он привык, чтобы не бросались к нему с криками в машину, он забыл о неподдельности чувства… Поэтому он только раз потом попробовал выехать из Боржоми в сторону Бакуриани, но вернулся с полдороги домой… В первой же деревне дорогу устлали коврами, все жители вышли на шоссе, машину остановили… Пришлось выйти, сесть за стол… Слава богу, все это было без меня — я бы сгорела от стыда в подобной ситуации. Мне всегда бывало ужасно стыдно даже от скромных «ликований» у нас в Москве, в Большом театре или на банкетах в честь семидесятилетия отца. Мне становилось страшно, что отец вот сейчас скажет что-нибудь такое, что сразу всех