можно ощутить в работах Хомского. Как признает сам Хомский, исходным пунктом его воззрений является картезианский рационализм[255]; он тяготеет к гумбольдтовскому идеалу языка как «underlying competence as a system of generatives processes»[256], порождающей грамматики как «system of rules that can iterate to generate an indefinitely large number of structures»[257] [258]. Однако – в то время как искомые константы носят сугубо общий и формальный характер и не участвуют в определении типов структурных моделей, соотносимых с конкретными языками[259], – он настаивает на том, что предпочтение одной модели, порождающей грамматики другой ее модели, носит условный и оперативный характер и верифицируется функционированием самой модели[260]. Так, даже выставляя себя сторонником рационализма (в классическом смысле слова, т. е. признавая существование языковых универсалий, а также врожденных предрасположений человеческого ума), Хомский напоминает, что «Общая лингвистическая теория наподобие той, что вкратце была описана выше, должна поэтому рассматриваться в качестве
специфической гипотезы (курсив наш), по существу рационалистического толка в том, что касается природы мыслительных структур и процессов»[261].
В известном смысле, Хомский, воспитанный на эмпиризме современной науки, относится к философии как к импульсу, как к некоему психологическому обеспечению, и результаты его исследований (как и исследований Ельмслева) могут быть использованы также и теми, кто вовсе не разделяет его философских воззрений. Ведь можно же не разделять вполне философской гипотезы Якобсона о том, что весь универсум коммуникации подпадает под принцип дихотомии, проявляющийся как в бинаризме смыслоразличителей в лингвистике, так и в бинаризме теории информации, и все же признавать, что бинарные оппозиции чрезвычайно эффективны при описании коммуникативных систем и сведении их к однородным структурам.
Уместен вопрос: а возможно ли, занимаясь научной деятельностью, не отдавать себе отчета в рискованности таких эпистемологических обобщений и, выдвигая осторожные гипотезы, не испытывать недоверия к глобальным философским ответам, тем более тяжеловесным и сковывающим, что они заданы с самого начала. И, однако, чтение некоторых текстов Леви-Стросса после всего того, что нами говорилось выше, вовсе не настраивает на мирный лад.
II. Методология Леви-Стросса: от оперативной модели к объективной структуре
II. 1. Такой показательный текст, как вступительная лекция к курсу в Коллеж де Франс, позволяет проследить, как принципы методологического структурализма постепенно преобразуются в структурализм онтологический. В примитивных обществах различные техники, взятые сами по себе, предстают сырыми фактами, между тем, помещенные в общей контекст жизни общества, они оказываются эквивалентами серии значащих выборов; так, каменный топор превращается в знак, потому что занимает то место в общем целом, которое в каком-нибудь другом обществе принадлежало бы другому орудию, используемому в тех же целях (как видим, и здесь значение является позициональным и дифференциальным). Установив символическую природу своего предмета, антропология вменяет себе в обязанность описывать системы знаков, и описывать их согласно структурным моделям. Антропология получает свой материал уже упорядоченным, уже данным, но по этой причине неуправляемым, потому и приходится ей работать с моделями, «c’est-à-dire des systèmes de symboles qui sauvegardent les propriétés caractéristiques de l’expérience, mais qu’à différence de l’expérience, nous avons le pouvoir de manipuler» («т. e. с системами символов, которые воспроизводят отличительные черты опыта, но которыми, в отличие от него, можно манипулировать»). В уме ученого, моделирующего опыт, разыгрывается умственное действо созидания моделей, обеспечивающих продолжение исследовательской деятельности.
Следовательно, структура не схватывается простым эмпирическим наблюдением: «elle se situe audelà» («она расположена по ту сторону»). И, как уже говорилось, она представляет собой систему, держащуюся внутренней связанностью, связанностью, недоступной при наблюдении изолированной системы и выявляемой в процессе ее преобразований, благодаря которым в по видимости несходных системах обнаруживаются сходные свойства.
Но чтобы допустить возможность этих преобразований, возможность транспозиции моделей, необходимо некое обеспечение в виде разработки системы систем. Другими словами, если существует система правил, делающая возможной артикуляцию языка (лингвистический код), а также система правил, делающая возможным артикуляцию брачных обменов как формы коммуникации (код родства), то должна существовать система правил, устанавливающая отношения эквивалентности между лингвистическим знаком и знаком родства, эквивалентность формальную, точное позициональное соответствие одного термина другому, эта система и будет представлять собой то, что, употребляя термин, не используемый нашим автором, мы назовем метакодом, позволяющим определить и назвать подведомственные ему коды[262].
II. 2. Проблема, которая незамедлительно встает перед Леви-Строссом, состоит в следующем: универсальны ли эти правила (правила кодов и метакодов)? И если это так, то что это за универсальность? Понимать ли ее в том смысле, что речь идет о неких правилах, которые, будучи однажды сформулированы, пригодны для объяснения самых различных феноменов, или в том смысле, что это реальность, глубоко упрятанная в каждом из изучаемых явлений? В рассматриваемом тексте ответа Леви-Стросса сквозит явное предпочтение оперативного подхода, эти структуры являются универсальными, поскольку в задачи антрополога как раз входит разработка трансформационных моделей, все более усложняющихся по мере того, как они охватывают все более разнородные явления (сводя, например, к одной модели примитивное и современное общество); но это процедура, осуществляемая в лабораторных условиях, – построение исследующего ума: не имея истины факта, мы довольствуемся истиной разума[263].
Вывод безупречен и вполне соответствует требованиям, которые можно предъявить ученому. Но вот тут-то в ученом и возвышает голос философ: если мы убедились операционально в применимости инвариантных кодов к различным феноменам, разве это не доказывает сразу и со всей очевидностью существование универсальных механизмов мышления и, следовательно, универсальность человеческой природы?
Конечно, может вкрасться вполне методологически оправданное сомнение: а не поворачиваемся ли мы спиной к человеческой природе, когда выявляем наши инвариантные схемы, подменяя данные опыта моделями, и вверяемся абстракциям, как какой-нибудь математик своим уравнениям? Но, ссылаясь на Дюркгейма и Мосса, Леви-Стросс сразу напоминает, что только обращение к абстрактному делает возможным выявление логики самого разнородного опыта, открытие «потаенных глубин психологии», глубинного слоя социальной реальности, чего-то «присущего без исключения всем людям»[264].
Трудно не заметить совершающегося здесь быстрого перехода от оперативистского к субстанционалистскому пониманию моделей, разработанные в качестве универсальных, они применимы универсально и, стало быть, свидетельствуют об универсальной субстанции, гарантирующей возможность их применения. Можно было бы возразить, что модели универсально применимы, потому что построены так, чтобы применяться везде и повсюду, и это наибольшая «истина», к которой может привести методологическая корректность. Нет сомнения, что определенные скрытые константы обеспечивают возможность их применения (и это подозрение будит исследовательскую мысль), но разве есть какие-нибудь основания утверждать, будто то, что обеспечивает функционирование модели, имеет форму модели?
II. 3. Смысл нашего последнего вопроса ясен: тот факт, что нечто обосновывает функционирование данной