Там, заложа руки за спину, с вывернутыми короткими ногами и большою, втиснутой в костлявые плечи, головой, прохаживался главный теперешний пристав при затворнике, рябой и грубый солдафон, капитан Власьев. Мировичу вспомнилось, как распекал Власьева за не в порядке нашитую пуговку покойный государь.
«Не чета князю Чурмантееву, – подумал он, – а этакой чести, дубина, дождался, за главного при его высочестве… И Силина осилил…»
– Гуляете, Данило Власьич? – обратился Мирович к приставу.
– Да-с, а вам, подпоручик, на абафте не мешало бы по артикулу-с… а не гулять.
– Ну, и надоест, – произнёс, посмотрев в сторону, Мирович, – душно что-то; мгла будто сбирается к ночи.
Власьев молча прошёл несколько шагов. Мирович догнал его на стене куртины у поворота к внутреннему двору. Казарма принца стала видна влево под их ногами: чёрная дверь, окно с решёткой, лестница и галерея, на которой он видел здесь в последний раз принца.
– А у меня славный табачок, – весело сказал вдруг, присев на корточки и набивая трубку, Мирович, – первейший сорт, настоящий сюперфин-кнастер.
Охотник до курения, скряга Власьев пробурчал что-то и отвернулся, раздумывая, впрочем, даст ли ему подпоручик, после выговора, затянуться первому.
– Молчите, капитан? Но согласитесь, – продолжал Мирович, снизу вверх взглядывая в недовольное, надутое, с вытаращенными глазами, лицо Власьева, – согласитесь, что ведь лучше быть в довольстве, даже с капитальцем и, знаете, жить вволю, покуривать, чем здесь-то, в этой каторге…
Он подал ему трубку.
– Эка брехать ты дока, – сопя носом и потянув из чубука, произнёс Власьев.
– Да именно так-с, вот разберите.
– Но, одначе, о чём ты?
– Первый нумер, первый-с, – сказал Мирович, бойко подмигнув и сам удивляясь, с какою безобразною, грубою шутливостью он это сделал.
– Пустяки врёте, – промычал капитан, косясь на него и в то же время рассуждая: «уж не до нашей ли комиссии то клонится?». – Сами знаете, что противно регулу… мы присяжные люди…
– Э, не пустяки! – возразил Мирович. – Ну, если б, примером, хоть бы вот это дело?..
В груди у него что-то дрогнуло и как бы собиралось выскочить. Дух захватывало. В глазах прыгали искры. На языке, против воли, шевелились слова рокового, ужасающего признания. «Вот возьму, – думал он, – да прямо ему в лицо и швырну весь секрет».
– Хорошо бы, – сказал, уродливо улыбаясь, Мирович, – хорошо бы, знаете… стакнуться, да и того?..
– Что того? – спросил, ещё более насторожа уши, Власьев, стараясь отойти подальше от рокового места.
– Не предадите, не погубите прежде предприятия? – вдруг упавшим, молящим голосом спросил Мирович.
– Коли предприятие таково, что к вашей погибели следует, то не токма поощрять, а даже и слушать вашего вранья не хочу, – ответил, повернув к нему спину, Власьев.
– Осво…
Мирович начал и вдруг опомнился. Он обомлел и в смертельном страхе затрепетал, сообразив к своему ужасу, какой он сделал было промах. Со стены они спустились в сад. «Расположу его к себе, заглажу глупые слова», – подумал Мирович, беспомощным, робким взглядом всматриваясь в лицо Власьева. Тот глядел волком.
– А знаете новости? – начал он. – Играет на днях её величество в карты. Панин, гетман и Бецкий с нею… и вдруг кто-то о соловом жеребчике гетмана, рысистом, – он на нём в одиночку на бегунцах… Тут надо вистовать, у её величества козыри, – а они всё о жеребчике…
И точно прорвало Мировича: он засыпал словами, будто давно не говоривший. И, сознавая, как лебезил и как подыскивал речи, он с презрением слушал свой дребезжащий голос и внутренне на себя плевал. «Подлый, гнусный подлипала! – говорил он сам себе. – Вон рассказал о контузии своей под Берлином, даже оказался неприличным хвастунишкой… О посланной и вновь возвращённой отставке Ломоносова выложил такой дубине… точно может подобная ракалия оценить, понять… Наконец сообщил о мнимом волокитстве своём за какой-то актёркой Машей, – этого уж совсем и не было, и всё это я придумал, чтоб только умаслить его, расположить… эка мерзость, позор!».
У моста во внутренний двор Власьеву младший пристав Чекин и вахтёр поднесли в котелке и в миске что-то дымившееся, прикрытое полотенцем.
«Проба ужина, – решил в уме Мирович, – на сон грядущий трапеза принцу».
– Неси, – подумав и неспокойно, как бодливый бык, оглядываясь, сказал Власьев.
Он из кармана достал Чекину длинный почернелый ключ. Котелок и миску понесли за канаву в ворота. «Угадал, – усмехнулся Мирович. – Но почему сам капитан туда не пошёл? Странно…»
У гауптвахты Власьев с ним расстался. Стемнело. Было девять часов. Мирович велел пробить зорю, поставил солдат на молитву и отпустил их на ночлег. Дождавшись смены часовых, он пошёл в казарму. У её крыльца, толкуя о полковых делах, сидели два капрала и кое-кто из смоленцев-солдат. Мирович отозвал капралов в сторону.
– А что, ребята, – сказал он вдруг сослуживцам, – я вынужден нахожусь объявить – ожидается ведь от сената и от её величества указ, арестовать здешнего коменданта и всех офицеров, заключённого ж нумер первый освободить…
– Не могим знать, – нерешительно ответили спрошенные.
– Здесь заключённый арестант – особа первой важности, – продолжал Мирович. – Готовы ль вы беспродлительно выполнить, буде пришлется такой указ?
– Как солдатство, так и мы, – ответили капралы, – на то воля начальства.
«Трусы – канальи! – подумал с презрением Мирович. – А впрочем, посмотрим».
Он, сияя, точно по небу плыл, прошёл в караульную, посидел там и опять поднялся на стену. Прохладный, напитанный сыростью воздух приятно его освежил. Он уселся. Туман застилал город и очертания берегов.
«Ну, если Ушаков ждал такой погоды, лучше не надо, – сказал себе Мирович. – В этакой мгле и не спохватятся». Он вглядывался в сумрак, слушал, не плывут ли из города условленные шлюпки. Всё было тихо. Так прошёл час и два.
И опять жгучие, тревожные мысли зароились, запестрели в голове Мировича. Ему вспомнился домишко в Галерной гавани, возня и пение старцев за стеной, рассказ Гаши о последнем увозе принца, прощанье с Поликсеной и беседа в саду Гудовича над Днепром. Вспомнил он кумову пасеку, длинную осеннюю ночь и свой сон об освобождении принца. С щемящим сердцем, ясно вдруг представилось Мировичу и то, что он два дня назад совершенно ненужно и непрошенно намекнул про свой замысел полузнакомому Чефаридзеву, а сегодня чуть не всё было открыл Власьеву и о чём-то толковал с своей командой.
«Ну, как они выдадут? а Чефаридзев, дурак, может, уж и выдал? – замирая, терялся он в догадках. – В Питере, чай, вот какая суета; пишутся распоряжения – арестовать меня, обыскать, пытать… Может, уж и едут… Вздор, тишина! – и ничего не найдут, всё припрятано… Подложный указ в трещине за печкой, манифест зашит в шинели, и я сейчас пойду и их сожгу… будто трубку закурил… А если кто и выдаст, то разве один Власьев, коли только, иродова голова, догадался… Да не догадался он! я всё экивоками, а особенно этою актёркой Машей, кажется, его умаслил… Он даже ухмылялся и спросил, скотина, чернявая она или русая? lа brune ou la blonde[215], – как воспевали парижские стихотворцы дочек великого Петра…»
«Однако время идёт, – опять затревожился Мирович. – Ужли Ушаков так и не будет? Ужли начинать одному?..»
Огни в окнах Власьева, коменданта и в караульной погасли. Был первый час ночи. Слышалось только обычное перестанавливание ног, вздыханье и зевки часовых. Склонясь на край стены, Мирович продолжал смотреть в туман, более и более сгущавшийся над Невой.
И вдруг, как ему показалось, где-то далеко, там, в тумане, что-то охнуло.
– Ой-ой, ох! – померещился Мировичу глухой, протяжный крик. Он вздрогнул. Суеверный, непреодолимый страх охватил его мертвящим холодом. Волосы шевельнулись на его голове.
– Вздор! эка, чёрт, как настроился, испугался! Морочу себя! – проговорил он, не двигаясь с места. – Ясно, почудилось только в ушах.
И опять простонало в отдалении: – Ой-ой! Ой…
«Зовёт меня, зовёт, бедняк! здесь я, вот здесь!» – заторопился и вскочил Мирович. Вокруг было тихо. Какая-то птица нырнула и скрылась в темноте. Кровли каземата не было видно.
«Если час настал, – пронеслось в мыслях Мировича, – приказывай, слово своё помню! белый голубь в белокаменной стене!»
Он на цыпочках, с звериной осторожностью, подошёл к краю куртины, заглянул во двор, ухватясь за грудь, точно болело там, спустился с лестницы, достиг гауптвахты, стремглав вбежал в караульню и зажёг свечу…
XXXII
ПОКУШЕНИЕ
У двери на стуле лежала его шинель. Мирович подпорол подкладку, достал изготовленный манифест, сунул и его в расщелину за печь и принялся за написание указа, от имени Иоанна Антоновича, командиру Смоленского полка. В указе Корсаков жаловался генералом и ему предписывалось немедленно привести полк к присяге и следовать с ним в Петербург, к Летнему дворцу, «куда и я неупустительно вслед за сим шествую», прибавил от имени принца Мирович. «А изменника Ушакова разыскать и судить», – хотел он размахнуться, но остановился. «Ох, что же это я, однако?» – удивился он и задумался, решая, что Екатерину и Павла, при удаче, он отошлёт в отдалённый монастырь. Ему вспомнились слова подложного, составленного им от имени Екатерины манифеста: «Оставляю эту дикую, варварскую, не оценившую меня страну и, столь же безвестная, как явилась, удаляюсь, передавая государство тому, кому оно следует по рождению – правнуку Первого Петра, принцу Иоанну…»