Кто-то вошёл в дверь.
– Что тебе? Что? – испуганно вскрикнул Мирович.
Он вскочил и поднял высоко свечу. У порога стоял белокурый, в веснушках, подслеповатый и очевидно спросонок, гарнизонный капрал Лебедев.
– От коменданта, – сказал тихо Лебедев, – велите, ваше благородие, пропустить в крепость гребцов.
– Не спит? Не спит? Каких гребцов? – похолодев и кинувшись к нему, спросил Мирович.
– А хто е зна: може, кто заблудимшись, туман.
На душе Мировича отлегло. Он кликнул вестового и велел пропустить гребцов. Опять заскрипело перо. Он написал воззвание к народу и к высшим в правлении чинам. Дверь отворилась. Снова на пороге явился Лебедев.
– Их высокоблагородие просят ваше благородие пропустить канцеляриста.
«Донос, ракалия, донос шлёт о моих речах! – подумал Мирович. – Ну да пусть, увидим ещё…» Канцеляриста впустили в крепость. Шаги во дворе стихли. «Ну, теперь приказ по армии, – решил Мирович. – Одно горе, анафемская свечка скоро догорит».
И опять Лебедев.
– Да что тебе? Что, образина?
– Гребцов прикажите выпустить из ворот.
«Так и есть, донос, – злобно усмехнулся Мирович. – Написали… Теперь Власьев отсылает курьера в Питер… но успеет ли…»
Он бросил перо, погасил свечку, разделся, нащупал подушку, лёг на скамью и укрылся шинелью. Его бросало то в холод, то в жар. «Вот сейчас войдут, арестуют, в цепи закуют, – думал он, прислушиваясь к малейшему звуку на дворе, – а завтра скомандуют и этапом всенародно, по жаре, погонят в Петербург».
Был второй час ночи в исходе. В комнате не было видно ни зги. Что-то ползало по стенам, шелестело у печи и у окна. Пот струился по лицу Мировича. Жажда мучила его: «Воды бы студёной, со льдом, целый бы кувшин выпил».
«Фортуну-то, фортуну, молодой человек! – слышалось ему. – Колесо без гайки, колесо!.. Да вы и умереть-то, как след, неспособны…»
«А что? ведь пора! – вдруг подумалось ему. – Лучшего момента не будет…» Он с отчаянием обернулся к стене, натянул на голову шинель. Но и сквозь шинель опять и уж более ясно ему слышался голос: «Ой, да иди же скорее, иди…»
Скамья колыхнулась под Мировичем. Он вздрогнул и вскочил. Мысли неслись неудержимо. В секунду он переживал бесчисленные впечатления. Комната, казалось, ходила вокруг него ходуном.
«Так я не способен? – задыхаясь, думал он, глядя в темноту. – Ты не верила? Сиди же в своей трущобе… а вот Орловым-то, видно, мне быть. Я им скажу, – рассуждал он, придумывая, как выйдет и станет говорить перед генералитетом, – открою, как всё затеял и выполнил один, без пролития крови и без пособников. В тихости, ловко покончил. Перст Божий! ахнет вся Русь!». Мирович не знал, как всё это будет, но верил и знал, что этому быть суждено. «И ведь каков? – подумал он о себе, – ничтожная, безвестная соринка, и совершил такой подвиг…» Он оглянулся: в окне будто побелело.
«Боже! рассвет!» – с ужасом подумал Мирович.
Он сорвался со скамьи, схватил кафтан, шпагу и шляпу, выбежал на гауптвахту и громко крикнул:
– К ружью!
Голос его странно, резко раздался в тишине. Поднялась тревога.
– Беги, – сказал он старшему капралу, – собирай везде всю команду.
Стали сбегаться разбуженные солдаты.
– Зачем зовут? Что? Манифест привезли? – толковали они, теснясь у казармы. Мирович построил команду в три шеренги, выступил перед фронт и велел заряжать ружья боевыми патронами. Сам он взял заряженный мушкет и крикнул страже у главных ворот:
– Никого в крепость не пропускать, окроме маленьких шлюпок.
«Авось-таки подъедет Ушаков, – вертелось у него на уме, – сикурс не мешает».
Караульной команды смоленцев было сорок пять человек; гарнизона, охранявшего казематы и замкнутый за каналом двор, было не больше третьей части. В комендантском окне блеснул огонь. На крыльце, заслышав шум и голоса, показался в халате Бередников.
– Что за тревога? – спросил он Мировича. – Что случилось и с какой стати собрали людей?
– Ты здесь держишь невинного государя, – крикнул, кинувшись к нему, Мирович, – о тебе есть особый указ…
Он ударил его прикладом, схватил за ворот и отдал под караул. Дерзость его всех покорила.
– Смирно! Стройся! – скомандовал он отряду. – Правое плечо вперёд, скорым шагом… марш! – И повёл команду к мосту, через канал.
– Кто идёт? – окликнул часовой.
– К государю идём! – откликнулся на ходу Мирович.
За канавой послышалась возня. У ворот блеснули огни, негромко и странно щёлкнули в тумане три выстрела, и пули, свистя, пролетели над наступавшей командой. Солдаты Мировича остановились.
– Стреляют, – сказал он, – и мы отплатим.
Он выровнял отряд и всем фронтом выпалил в караульных. Ворота за мостом отворились и опять затворились. По говору было заметно, что к часовым наспело подкрепление.
– Что же, сдаётесь, изменники? Покоряетесь настоящеему государю, Иоанну Антоновичу? – крикнул с площадки Мирович.
Гарнизонная стража опять выстрелила. Смоленцы ей ответили новым залпом. Пули защёлкали в стену башни, в крышу казарм. Ни с той, ни с другой стороны, от тумана и общей спешной стрельбы, никто не был ранен. Дым стал расходиться. Мирович отвёл команду за церковь, где стояли пожарные припасы. Солдаты ворчали.
– Что мы за душегубцы, убивцы? – слышалось между ними. – Каки таки резонты! Эк, убрались… знаем мы их…
– Солдатство требует вида, ваше благородие, – сказал, подойдя к Мировичу, капрал Миронов.
– Какого вида? Что им, скотам?
– Значит, почему то ись, смут… и как на своих наступаем?
– А! вам вида! – злобно проговорил Мирович. – Извольте, – без того, нешто, стал бы я действовать?
Он сходил в кордегардию, достал из щели манифест и указ и громко, не видя в сумерках строк, прочитал его наизусть.
«Вот актёр Волков, объявивший на память манифест, и я… одним делом прославимся, – подумал он, оглядываясь на солдат. Те робко жались в стороне, медля сбираться во фронт. – Боже, да где же Ушаков? – озирался Мирович. – Где он? вразуми меня, господи, наставь».
За мостом усиливалось движение. Кто-то сказал, что гарнизонные выкатили бочки, возы и готовились из-за них к новому отпору. Мирович с мушкетом в руке вышел к мосту.
– Слушайте, – крикнул он туда, – сдавайтесь, пропустите нас, не то будет худо. Я пришёл не сам собою, сделал это по долгу – сдавайтесь же, ослушники царской воли, – вам объявляю указ…
– Ты сдавайся, – ответили из-за канавы.
– Пушку, – скомандовал, возвратясь, Мирович, – заряды из погреба.
– Нет ключей.
– К коменданту; в кабинете висят.
Привели канонира, артиллерийского капрала и гандлангеров[216]. С их помощью стащили с бастиона шестифунтовую пушку, прикатили её в крепость, зарядили её и поставили против ворот. Приказав снова зарядить мушкеты и никого не пропускать ни в крепость, ни из крепости, Мирович послал вестового объявить гарнизону, чтобы клали оружие, иначе будут ядрами палить.
– Покоряйтесь, братцы, – окликнул вестовой, – почему, как их благородие, пришедши и не видимши покорности… а как вы, значит, изменники…
Во дворе, где за тремя пикетами было помещение принца и жили два его пристава, все потеряли головы. Кое-где быстро засветились окна. Хлопали двери, бегали солдаты. Начальники метались, как угорелые, отдавали и опять отменяли приказания, бранились, спорили. Кухарь принца сцепился с портомойцем, кричат о чём-то.
– Ну, что ж теперича делать? – спросил запыхавшийся, выбившийся из сил Чекин. – Они выкатили на площадь пушку.
– А вы как полагаете? – произнёс Власьев.
– Да что же, Данило Власьич, их сила; думай не думай, а выйдет такой афронт – одержит верх сугубо злейший враг.
– Ну, господин поручик, значит, вы забыли инструкцию о секретном арестанте… Курьер наш вряд ли доедет теперь… А она ведь не отменена…
Холод пробежал по телу Чекина. Страшная панинская инструкция ясно указывала меры, какие подобало принять с «оною персоной» в случае, если б покусившаяся рука оказалась сильною.
– Но, ваше высокоблагородие, – возразил и заикнулся Чекин, – нельзя ли иначе как? Помилуйте, столь противучеловеческое деяние… Ведь он, полагать надо, спит и ничего, как есть, не знает.
Чекину вспомнился в то мгновение минувший вечер и лицо принца, которому он тогда принёс ужин. Заключённый, сверх обычая, встретил его приветливо и ласково. Бросил «непорядочные взоры» и угрозы убить до смерти, отсечь голову, когда станет снова царём. То, бывало, всё толкует, что он государь великий и что один подлый офицер всё отнял у него и имя ему переменил, хотя всё-таки он здешней империи принц, – а тут вдруг притих, куда амбиция делась. Весь тот вечер он много ходил по комнате. Делал это принц Иоанн с особыми приёмами. Отмерит два-три шага от окна к печи и остановится. «Благослови, Боже», – скажет, или: «День до вечера, вечер до дня, помяни меня!» – повернётся и начнёт опять ходить между дверью и перегородкой. Молился он в последнее время больше полусловами, крестясь и как будто куда-то всё спеша. Опять остановится: «Благослови, господи, и виждь… Вечер до дня, день до вечера, до вечера…» – и, как маятник, мелькает из угла в угол либо ляжет, смотрит с постели и смеётся. Да и весь тот день он ходил до изнеможения, останавливался и чертил что-то гвоздём на стене, за печкой, – проголодался. Чекин был доволен его поведением и, с укоризной себе, вспомнил, что он иногда с досады бранил его вслух разбестией и грозил бить его по указу четвертным поленом.