— Извини. Я больше не буду, Фрэнсис.
— Все мужчины — свиньи.
— Я постараюсь исправиться, Фрэнсис, честно, постараюсь.
Она показала ему язык, высунув его на довольно-таки забавную длину, но он понял, что в глубине души она не расположена шутить, и не стал продолжать. Она выглядела бледной и какой-то вялой — полная противоположность той Фрэнни, которая несколько часов назад с таким энтузиазмом распевала Национальный гимн.
— Что-то гнетет тебя, родная?
Она отрицательно покачала головой, но ему показалось, он увидел, как на ее глаза навернулись слезы.
— Что с тобой? Скажи мне.
— Ничего. В том-то все и дело. Это ничего и давит на меня. Все кончено — до меня наконец дошло это, вот и все. Меньше шести сотен людей, поющих «Звездно-полосатый флаг». Это как-то разом меня… сразило. Никаких лотков с горячими сосисками. Чертово колесо уже не завертится сегодня вечером на Кони-Айленде. Никто не заглянет пропустить стаканчик на ночь в «Космическую иглу» в Сиэтле. Кто-то наконец нашел способ покончить с «травкой» в бостонском военном лагере и детской проституцией. Это были отвратительные явления, но, по-моему, лекарство оказалось куда хуже болезни. Понимаешь меня?
— Да. Понимаю.
— В дневнике у меня был маленький раздел под названием «Что надо запомнить». Чтобы малыш знал… ну, обо всем, что никогда не узнает. Вот это угнетает меня. Мне надо было назвать этот раздел «Что навсегда исчезло».
Она негромко всхлипнула и приостановила свой велосипед, чтобы прижать ладонь ко рту и удержать рыдание.
— Это на всех так подействовало, — сказал Стю, обнимая ее. — Очень многим придется как следует выплакаться, чтобы заснуть сегодня. Можешь мне поверить.
— Я не понимаю, как можно горевать по целой стране, — заплакав сильнее, произнесла она, — но, видно, можно. Все эти… мелочи… Они никак не идут у меня из головы. Торговцы подержанными машинами. Фрэнк Синатра. Олд-Орчард-Бич в июле, полный приезжих, в основном из Квебека. Этот придурок на канале Эм-ти-ви — по-моему, его звали Рэнди… Те времена… О Господи, это звучит как какое-нибудь че… че… чертово стихотворение Рода Мак… Макуэна!
Он обнял ее крепче, поглаживая по спине и вспоминая, как однажды его тетя Бетти разревелась оттого, что у нее не поднялось тесто — она тогда вынашивала его маленькую двоюродную сестричку Лэдди и была месяце на седьмом, — и Стю помнил, как она, вытирая глаза уголком кухонного полотенца, сказала, чтобы он не обращал на нее внимания: ведь любая беременная женщина всегда находится в двух шагах от дурдома, потому что сок, который выделяют ее железы, вечно бросается ей в голову.
Через некоторое время Фрэнни сказала:
— Ладно… Ладно. Уже лучше. Пошли.
— Фрэнни, я люблю тебя, — сказал он, и они покатили велосипеды дальше.
— Что ты помнишь лучше всего? — спросила она. — Какую одну вещь?
— Ну, знаешь… — начал было он, а потом замолк, тихонько рассмеявшись.
— Нет, Стюарт, я не знаю.
— Это бред.
— Скажи мне.
— Не знаю, стоит ли. Ты станешь искать ребят со смирительными рубашками.
— Скажи мне! — Она наблюдала Стю в разных видах, но это странноватое стыдливое смущение, неловкость были ей внове.
— Я никому об этом не рассказывал, — медленно произнес он, — но последние несколько недель не переставал думать об этом. О том, что случилось со мной в 1982-м. Я тогда заливал бензин на бензоколонке Билла Хэпскомба. Когда меня уволили с калькуляторного завода, он нанимал меня, когда мог. Не на полную ставку, а с одиннадцати вечера и до закрытия, то есть до трех часов ночи. После того как все закончившие вечернюю смену на фабрике «Бумага Юга» заправлялись, работы оставалось не много… Нередко за ночь с двенадцати до трех не подъезжала ни одна тачка. Я просто сидел там и читал какую-нибудь книгу или журнал, а часто просто дремал. Понимаешь?
— Да.
Она понимала. Она мысленно видела его, человека, через столько времени и череду поразительных событий ставшего ее мужчиной, — широкоплечего мужика, спящего на пластиковом стульчике, уткнув голову в раскрытую на коленях книгу. Она видела его спящим в островке белого света — островке, окруженном огромным морем техасской ночи. Она любила его таким, каким сейчас представила, как любила все его образы, нарисованные ее воображением.
— Ну вот, той ночью — было уже четверть третьего — я сидел, задрав ноги на конторку Хэпа, и читал какой-то вестерн — Луиса Ламура, Элмора Леонарда или кого-то в этом роде, и тут подъезжает этот старый здоровенный «понтиак» с опущенными стеклами, и магнитофон у него орет как бешеный голосом Хэнка Уильямса. Я даже помню ту песню — «Двигаясь дальше». И сидит там парень, не молодой и не старый, совсем один. Это был красивый мужик, но от его лица веяло чем-то жутковатым — я хочу сказать, он выглядел так, словно мог сделать что-нибудь страшное, не очень задумываясь об этом. У него были густые вьющиеся черные волосы. Между ног у него стояла бутылка вина, а с зеркальца заднего обзора свисали игральные кости из полистирола. Он говорит: «Высшей марки», я отвечаю — ладно, но целую минуту стою и глазею на него. Потому что он кажется мне знакомым. И я стараюсь вспомнить, где мог его видеть.
Они уже были на углу, их дом стоял через дорогу. Они остановились. Фрэнни пристально смотрела на него.
— И я сказал: «А я вас не знаю? Вы случаем не из Корбетта? Или из Мэксина?» Но на самом деле я вряд ли знал его по этим двум городкам. А он говорит: «Нет, но я проезжал через Корбетт однажды с родителями, когда был мальчишкой. Кажется, мальчишкой я исколесил всю Америку. Мой старик был военным летчиком». Ну, я повернулся и, пока заливал ему полный бак, все время думал о нем, припоминая, где мог видеть его лицо, и вдруг до меня разом дошло. Меня будто осенило. И я чуть не намочил себе портки, потому что человек за рулем этого «понтиака» должен был быть мертв.
— Кто это был, Стюарт? Кто это был?
— Постой, Фрэнни, дай мне рассказать по порядку. Хотя все равно, как ни рассказывай, получится бредовая история… Я подхожу к окошку и объявляю: «Шесть долларов тридцать центов». Он дает мне две пятидолларовые бумажки и говорит, чтобы сдачу я оставил себе. А я говорю: «Кажется, я вас вспомнил». А он говорит: «Ну, может, и так» — и улыбается мне своей странной, холодной улыбочкой, и Хэнк Уильямс не смолкает ни на секунду. Я говорю: «Если вы тот, про кого я думаю, вы должны быть мертвы». Он говорит: «Не стоит верить всему, что померещилось, приятель». А я говорю: «Вам нравится Хэнк Уильямс, да?» Это все, что я мог придумать. Потому что я понимал, если я не скажу хоть что-нибудь, он просто-напросто поднимет стекло и покатит дальше, а я… я хотел, чтобы он уехал, но в то же время и не хотел. Пока не хотел. Пока у меня не будет полной уверенности. Тогда я не знал, что во многих вещах совершенно невозможно быть до конца уверенным, как бы того ни хотелось… Он говорит: «Хэнк Уильямс — один из лучших. Люблю музыку в дороге…» А потом он говорит: «Я еду в Новый Орлеан, буду катить всю ночь, а завтра весь день отсыпаться, чтобы ночью повеселиться в борделе. Там все так же? В Новом Орлеане?» А я говорю: «Так же, как где?» А он говорит: «Ну, ты знаешь». И я говорю: «Ну, знаете, Юг всегда Юг, правда, деревьев там побольше». Это его рассмешило, и он говорит: «Может, еще увидимся». Но я не хотел его больше видеть, Фрэнни. Потому что у него были глаза человека, который долго всматривался в темноту и, должно быть, уже начал там что-то различать. Наверное, если мне когда-нибудь доведется увидеть этого малого, Флагга, его глаза будут чем-то похожи на те.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});