И если Сергея Петровича Мельгунова, летописца высокого мужества, о котором исследователи его трудов писали:
«Главной заботой С. П. Мельгунова-историка были факты, установление фактической канвы событий, выяснение – что произошло на самом деле, а что является лишь воображением современников»[53],
или:
«В своих суждениях был мужественен и независим – даже тогда, когда приходил к выводам, не соответствовавшим его собственным настроениям или поведению»[54],
если даже этого несгибаемого человека уже в 1923 году воспоминания о кровавых бесчинствах приводили в ослепляющую ярость, то легко представить себе, как воспринимали красный террор люди с более уязвимой психикой и гуманистическими по преимуществу моральными установками – Ахматова, Мандельштам, Пастернак…
Проблемы тут вставали и в самом деле отнюдь не только юридические. Происходил распад естественных человеческих представлений, на которых веками держалась этика и которые пронизывали всю русскую литературу.
Кровавое разрушение основ человеческих взаимоотношений, неприемлемое для Ахматовой, Мандельштама, Пастернака, мыслители того же либерально-гуманитарного круга не только отрицали, но и анализировали в плане этики как раздела философии.
Разумеется, для либерально-гуманитарной интеллигенции вставал вопрос не только о цене социального переустройства, принципиальную справедливость которого они признавали, но и о последствиях применяемых способов для жизни человеческого духа.
Николай Онуфриевич Лосский, замечательный русский философ, высланный в 1922 году, писал позже, суммируя опыт прошедших десятилетий в плане этическом:
«Нравственное добро и зло есть ценность поступков личного существа, а также ценность самой личности как источника поступков. Всякое лицо, будучи существом свободным и наделенным свойствами, правильное использование которых ведет к абсолютному совершенству, несет абсолютную нравственную ответственность за свои поступки. Этими словами мы хотим сказать, что каждое лицо ответственно не только за субъективную, но и за объективную сторону своих поступков, а также не только за форму, но и за содержание их. Поэтому системы этики, учитывающие при нравственной оценке лишь мотивы поведения, именно субъективную сторону его, корысть, бескорыстие и т. п., односторонни; точно так же односторонни и системы этики, выводящие всю ценность поступка из объективного содержания его и предвидимых благодаря опыту объективных следствий его.
Субъективное сознание чистоты намерения, свободы от всякого личного расчета, даже проявление жертвенности при совершении поступка вовсе не гарантирует еще нравственного совершенства его. Якобинцы, инквизиторы, большевики, совершая бесчисленные убийства и жестокости, пытаются оправдать свои поступки великими благами и принципами, за которые они борются. И в самом деле, многие из них были воодушевлены пламенною любовью к подлинным объективным ценностям; тем не менее поведение их отталкивает своим нравственным уродством. Объективная сторона их поступков ужасна, и даже субъективная сторона, кажущаяся самому деятелю чистою, на деле нравственно несовершенна. В самом деле, узость сознания ценностей, присущая всем нам, существам, отпавшим от Бога, достигает прямо-таки ужасающей степени у фанатиков церкви, у революционеров, у пылких поборников социальных реформ. Чаще всего эта узость выражается в том, что фанатик ставит отвлеченную идею, теорию, проект реформ выше живого человека и потому способен убивать, насиловать, коверкать жизнь людей ради осуществления своего идеала… Обыкновенно в глубине души таких поборников добра, считающих себя благодетелями человечества, а в действительности совершающих бесчеловечные поступки, таится гордыня; она побуждает их ценить выше живого человека выработанные ими идеалы и проекты. Сухость, замкнутость в себе, неспособность любить живую конкретную индивидуальность ближнего есть обыкновенный спутник гордыни, ведущий к фанатизму»[55].
Нравственно-политический конфликт, о котором пишет Н. Лосский, должен был в конкретной ситуации трагически усугубиться.
20 июня 1918 года был убит эсером народный комиссар Володарский.
26 июня Ленин послал из Москвы гневное письмо в Петроград:
«Тов. Зиновьев! Только сегодня мы услыхали в ЦК, что в Питере рабочие хотели ответить на убийство Володарского массовым террором и что вы (не Вы лично, а питерские цекисты или пекисты) удержали. Протестую решительно!
Мы компрометируем себя: грозим даже в резолюциях Совдепа массовым террором, а когда до дела, тормозим революционную инициативу масс, вполне правильную.
Это не-воз-мож-но!
Террористы будут считать нас тряпками. Время архивоенное. Надо поощрять энергию и массовидность террора против контрреволюционеров, и особенно в Питере, пример коего решает. Привет!
Ленин»[56].
Трагическая парадоксальность ситуации заключалась в том, что террором против большевистских лидеров занялись, главным образом, их вчерашние союзники и соратники по освободительному движению – социалисты, а от массового террора страдали безвинные представители «зажиточных сословий», в том числе и интеллигенции, случайно попавшие в заложники. Это перерастало в огромную кровавую несправедливость, отнюдь не гасившую возможность сопротивления, но стимулировавшую его. «Массовидный террор», перераставший во всероссийский самосуд с той и с другой стороны, ломал моральные представления и уничтожал возможность примирения и компромисса.
Ценность человеческой жизни упала до нуля. Самоценность человеческой личности стала фикцией.
Федор Степун писал о временах военного коммунизма:
«Со дня на день креп террор, людей преследовали не только за их деяния и мысли, но и за их бездейственное немое бытие. Смертные приговоры выносились и приводились в исполнение не в порядке наказания за преступление, а в порядке ликвидации чужеродного и потому не пригодного для социалистического строительства материала. Помещики, буржуи, священники, кулаки, белые офицеры так же просто выводились в расход, как в рационально поставленных хозяйствах выводится в расход одна порода скота ради выведения другой»[57].
Степун, как мы знаем, вовсе не был сторонником самодержавия и реставрации. Отнюдь. Он был убежденным демократом и активным деятелем послефевральского периода. Он не был ослеплен партийной ненавистью и отдавал должное различным политическим фигурам и движениям. Он писал, например:
«Монументальность, с которой неистовый Ленин, в назидание капиталистической Европе и на горе крестьянской России, принялся за созидание коммунистического общества, сравнима разве только с сотворением мира, как оно рассказано в книге Бытия».
Он не сочувствовал этой демиургической деятельности и считал ее нереальной:
«В ответ на ленинские “да будет так” жизнь отвечала не библейским “и стало так”, но всероссийским “и так не стало”. Перенесенное в плоскость человеческой воли творчество из ничего не создало новой жизни, а лишь разрушило старую»[58].
Речь идет о военном коммунизме, но ведь и сам Ленин вскоре признал катастрофичность этого пути.
У нас нет оснований подозревать Степуна в преувеличениях, когда он рассказывает:
«Шли мы, озираясь, нет ли за углом чекиста-опричника или просто пьяного хулигана с наганом за пазухой. Вдруг позади послышался скрип полозьев. Мы невольно остановились пропустить сани. Когда с нами поравнялись горой нагруженные розвальни, мы с ужасом увидали, что из-под прикрывающего кладь брезента торчат голые человеческие ноги…
Только одного было вдоволь – трупов в анатомическом театре. По свидетельству известного врача, у большинства из них были прострелены затылки»[59].
Для Ахматовой все это было нестерпимо.
В том же 1918 году – точная дата неизвестна – до Ахматовой дошел слух о том, что в Севастополе, где 15 декабря 1917 года происходили массовые убийства офицеров, расстрелян ее младший брат Виктор. И тогда появились первые ее стихи о терроре:
Для того ль тебя носилаЯ когда-то на руках,Для того ль сияла силаВ голубых твоих глазах!Вырос стройный и высокий,Песни пел, мадеру пил,К Анатолии далекойМиноносец свой водил.На Малаховом курганеОфицера расстреляли.Без недели двадцать летОн глядел на белый свет.
Слух оказался неверным. Виктор Андреевич Горенко пережил сестру и умер в 1979 году за границей.
Но дело было не только в расстреле близкого человека, даже если бы известие оказалось верным. Мировосприятие Ахматовой, очевидно, совпало с тем мироощущением Пастернака, которое заставило его взять к «Распаду» эпиграф из «Страшной мести» с его глубинным ужасным смыслом.