Немец наивно и неосторожно наговорил мне столько, что я совершенно убедился в том, что такому коммунисту в Советской России головы не сносить. Я несколько раз убедительно советовал ему придерживать свой язык в критике здешних условий, если он хочет живым вернуться на родину, но не сомневаюсь, что при его характере и импульсивности он все равно не мог внять советам осторожности.
От немца ^спартаковца» я услышал красочные подробности конца войны на Западном фронте и того, что тогда творилось в Германии. Помню, например, его рассказ о том, как его батарея возвращалась из Франции в Германию. На какой-то станции, где долго на запасных путях стоял поезд, он сам и многие солдаты его эшелона, как и он революционно настроенные, присоединились к «народной демонстрации» против местных булочников, «моривших народ голодом». Народ, рассказывал мне спартаковец, захватил нескольких булочников и возил их по городу в «позорной повозке». Потом на площади их заставили каждого съесть по сырой, дохлой крысе (а наиболее виновного — даже живую крысу) и, удовольствовавшись таким наказанием, решили отпустить на свободу. Однако «фронтовые солдаты», и, конечно, в первую очередь сам мой берлинский рабочий, сочли это совершенно недостаточным и, «когда крысы были съедены», растолкали штатскую толпу и с военной энергией тут же на площади повесили всех булочников — «врагов народа»...
Да, подумал я, большевизм в Германии, пожалуй, даже более жесток, чем у нас; у нас просто вздернули бы, не заставив предварительно съесть крыс... Но мой немец еще не кончил своего рассказа, и я увидел другие отличительные черты между нашей и Германской революцией.
«Повесили булочников,— говорил немец,— возвращаемся к своему эшелону и вдруг видим, как толпа штатских выволакивает из вагонов наших офицеров и рвет с них погоны. Эти мерзавцы-штатские спокойно сидели в тылу, когда мы сражались на фронте, а теперь они смеют оскорблять наших офицеров! Мы бросились на их защиту, выбили немало зубов и пустили кровь из носу у этих штатских мерзавцев... Кое-кого из них мы даже убили... это, пожалуй, было нехорошо»,— задумчиво прибавил он.
Да, подумал я опять, это не Россия... У нас солдаты-коммунисты не бросились бы на толпу, рвущую погоны с их офицеров.
Я не скрыл от немца полного моего несочувствия к их дикой расправе с булочниками и выслушал удивительный ответ, как мне показалось, искренний и отнюдь не иронический: «Что же вы хотите, мы люди необразованные. Мы только и можем действовать «брутально»; вот если бы образованные так делали, вы бы могли их тогда бранить». Вообще, у этого пролетария было удивительное уважение к «образованным». К этой категории он причислял и меня и выражал свои чувства тем, что не допускал меня делать то, что, по его мнению, было не дело «образованных», например, выносить камерную «парашу», когда была моя очередь. «Это не офицерское дело!» —сказал он, огромной сильной рукой выхватывая у меня ручку «параши». «Я не офицер»,— сказал я. Но мой немец с хитрым видом подмигнул мне; знаем, мол, скрываешь!.. «Я знаю, что вы офицер,— сказал он мне как-то позднее,— и меня даже не удивило бы, если ваша фамилия начинается с «фон»... Но не беспокойтесь, я этого никому не скажу. Я понимаю, что это сейчас могло бы вам повредить...» Так и ушел из камеры мой «спартаковец», унеся с собой эту «тайну» про мое «офицерство», унес ее, вероятно, в чекистский подвал для расстрелов.
Попадали к нам в камеру иногда и коммунисты— «преступники по должности». Обычно они скрывали, кто они, и мы могли только об этом догадываться. Однако я помню одного, который прямо назвался каким-то комиссаром из Уральской области. Он был совершенно возмущен тем, что его арестовали и даже «доставили в центр». Сидя на койке с одним из наших сокамерников (спекулянтом), он однажды, не" понижая голоса, рассказывал про свое дело. Вся камера слышала его рассказ. В его краях были контрреволюционные восстания казаков. «Мы эту гидру выжигали каленым железом»... Как-то раз ему, комиссару, пришлось вести в степь группу приговоренных к расстрелу казачек. Расстрелы производились в каком-то овраге. «Девки и молодки подвернулись как на подбор красавицы,— говорил комиссар.— В самом соку, значит... Прямо жаль расстреливать... Ну, думаю, им все равно умирать, зачем же им перед концом ребят не утешить... одну и самому себе выбрал. Вас, говорю, от этого не убудет... Ну, а они и слышать не хотят, кричат, ругаются, ну прямо — несознательные... Ничего не поделаешь, согласия не дают, чего, думаю, на них, контрреволюционерок, смотреть... мы уж без согласия...» — «Что же, потом вы их расстреляли?» — спросил спекулянт. «А то как же? — ответил комиссар.— Все как полагается, мы свое дело знаем. Ни одна не ушла!» Генерал Туров и я слушали рассказ, не глядя на рассказчика. Мы переглянулись. Поразителен был тон комиссара: он говорил совершенно без цинизма, даже как-то простодушно. Было видно, что он совершенно уверен в своей полной правоте и искренно не понимает, в чем его, собственно, может винить начальство: ведь свое дело — расстрел — он произвел, «как полагается»... Признаться, мы с Туровым тоже были несколько удивлены его аресту: конечно, ничего серьезного комиссару за это дело не грозило, но все же ВЧК проявила в данном случае какую-то неожиданную «буржуазную щепетильность».
Как-то раз ночью к нам в камеру ввели мальчика, лет 10—12. Утром мы его расспросили. Он оказался из крестьян какой-то южной губернии. «Красные» за что-то спалили его деревню. Отец и мать погибли, его маленькие братья и сестры куда-то разбрелись, и что с ними сталось — мальчик не знал. Сам он как-то попал в «Волчью сотню» к Шкуро и там сделался разведчиком. Пользуясь своим возрастом, он свободно проникал в деревни, занятые «красными», и потом возвращался к своим с почерпнутыми сведениями. Мальчишка ненавидел «красных», а кроме того, соответственно своему возрасту, увлекался самой разведывательной службой. Как-то раз наш разведчик попал в руки «красных». Его заподозрили в шпионаже, он отрицал, но под пыткой признался и рассказал все. Спина его была в неизгладимых рубцах, а кисть руки раздроблена рукояткою нагана при допросе. Почему мальчишку не прикончили на месте, не знаю. То ли думали, что он не все еще рассказал (вероятнее всего—так), то ли ввиду его возраста— 12 лет (с виду ему можно было дать меньше). Мальчик был поразительно способен и просто налету схватывал все то, чему (безо всяких учебников) учили его ген. Туров и я. Он прекрасно учился арифметике и с невиданной быстротой запоминал стихотворения. Помню, как однажды днем из нашей камеры одновременно увели ген. Турова и мальчика-разведчика. Потом выяснилось, что тюрьму ВЧК хотели показать какой-то делегации Коммунистического Интернационала, съезд которого происходил в это время в Москве. Однако даже проворенным иностранным коммунистам не хотели показывать в тюремных камерах убеленных сединами стариков и — еще более — детей. Поэтому их на время убрали, и пока делегация обходила тюрьму, они сидели в помещении, где жила стража. Кстати скажу, что другой раз перед обходом тюрьмы какими-то иностранными коммунистами стража по камерам спрашивала: «Граждане, есть здесь, кто на языках говорит?» Потом оказалось, что в камеры, где были люди, владевшие иностранными языками, иностранцев не водили. Продуманная организация была ВЧК! Помню, как в то время мне пришлось пережить в тюрьме пожар. Это была большая трепка нервов.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});