- Эк, вяжешь впоперёк! Да она у меня в Пензе!
Разбитного австрийца втолкнули в строй, обернувшись к пленным и шагая задом наперед, крикнул, крикнул что-то офицер громко и сердито, оттеснили конвоиры баб на тротуар, и, сузившись, сбившись у ворот в кучу, стала втягиваться во двор казармы бесконечная колонна. А бабы и дальше молниями подскакивали к австрийцам, совали им в руки то хлеб, то сало, то бублики и отскакивали назад от сердитых окриков охрипших конвойных. И бабы, и многие пленные плакали. Стало их и Семену жалко. А ведь правильно бабы делают. Кто теперь Гаврюше или Алексею, или дяде Воле, там, в Галиции, яичницу сжарит? А офицер симпатичный, только вид делает, что сердитый. А бабы, глянь, глянь, и конвоиров не забыли. И им в карманы шинелей и махорки, и деньжат, и иное что, подходящее, суют...
Крепко задумавшись, пришел он домой и тут же узнал, что дамы благотворительного общества устраивают лотерею аллегри в пользу раненых воинов, и наших, и австрийцев, и что мама принимает в ней деятельное участие. И решил он пожертвовать на лотерею свой пенал, а кроме того, возьмет из копилки полтинник и тоже в дамский комитет отдаст. Пусть какой-нибудь Макс, или Франц, сальца посолонцует. Отвоевался он, и, конечно, лежачих не бьют.
А через неделю, на устроенной в парке лотерее и народном гуляньи с военной музыкой, больше всех продал билетов Семен. Бегая от одной группы собравшихся горожан к другой, подставлял он кружку для пожертвований чуть ли не под нос каждому, совал им в руки беспроигрышные билеты и, смеясь, кричал:
- Тафай на клеп! Танке шён, спасипа!
Какой-то толстый купец, зайдясь от смеха, полез, вытянул новую десятку и засунул ее в кружку.
- Молодца, парень! Выростешь - приходи в мои анбары, сидельцем возьму. Вижу ухорез из тебя выйдет.
Плача и сморкаясь, шепчет объемистая его супруга:
- Ить и они, хучь и австрийцы, а тоже, поди, чувствуют.
* * *
Никаких особенных перемен за зиму эту на хуторе не произошло. Так же шумела мельница, так же, сидя на мосту, выгрызал Буян из хвоста блох и репьи, такой же быстрой была Маруська и, как всегда, полная хлопот и забот, встретила их бабушка. Мишка подрос, возмужал, да и был он на два года старше своего друга, выглядел уже совсем взрослым, и с тревогой посматривала на него мать: не дай Бог война продлится, придется тогда и ему воевать идти. Этого еще недоставало!
На мельнице увидал Семен и старого своего знакомого деда-Долдона. В мастерской человек пять хохлов-ольховцев, да два, тоже пожилых, клиновца, да две казачки из Разуваева. Давно уже вечер опустился, кончив струганье доски, зажег мельник лампу, повесил ее высоко над верстаком на стену, залез рукой в шкаф со «струментом», вытащил полный махорки кисет и курительную бумажку, пустил всё это по рукам, закрутили помольцы козьи ножки, дружно их распалили и посмеивались, наблюдая за кашлявшими от табачного дыма казачками. Один из мужиков, сплюнув на пол, улыбается:
- Н-да. Бабьему нутрю табак дело не подходящее.
Разуваевский старик, только что вошедший, подхватывает:
- А ты не говори. Я вон в Москве побывал, сам видал, как там барыни разные очень даже просто папиросы курють.
Одна из казачек кашляет:
- Быть того не могёть!
- А чего же - не могёть. Был я там, сын мой у есаула Плотникова вестовым, а жана есаульская московская баба, пришел сын мой туда на побывку, а мине - письмяцо, вот и мотнул я туды - Москву поглядеть и сибе москвичам показать. Курють там бабы, как те трубы фабришные, страсть и глядеть.
Не молчит и другая казачка:
- Видать, правильно старые люди говорили, што конец свету подходить. И перьвый тому знак - это когда люди один одному огню давать зачнуть, значить, прикуривать. А второй тому знак - бабы штаны носить зачнуть.
Один из мужиков тоже вставляет свое слово:
- До этого вроде еще не дошло.
- Ты тольки трошки погоди, оно дойдеть.
Микита садится на верстак.
- А чего ж - не дийшло? Дийшло! Сам я бачив, як у пана Мельникова одна якась пани, що з Питерьбургу приихала, штанцы носэ. Бона кожного дню вэрьхи издыть. Так в нэи таки вузьки штаньци, так колино обтяглы, аж дывытыся срамота. Завжды, як на коню скаче, ти штанци одягае.
Все ольховцы кивают головами:
- Эгэ ж! И мы бачилы. Завжды вона в тих штанцях издыть.
Разговор прерывается, дед-Долдон обращается к отцу:
- А што оно там, вашесокблародия, на военном тиатри действиев? Какия новостя?
Отец коротко рассказывает, что прочитал в газетах, и быстро умолкает. Сразу видно, что слушатели либо ни одному слову не верят, либо вести эти вовсе их не интересуют. Долдон только сплевывает на пол:
- Н-да... пишуть... тольки всё оно как-то вроде не туды получается.
- Брешут.
- Писать можно, бумага - она всё терпит.
- Дал бы Бог, да вскорости наши одолели.
- Жди!
- То ись, как так - жди! И должны ждать, и Бога молить, штоб наши побядили. А то ежели мы таперь немцу холку не намнем, то такая у нас чихарьда выйдить, што знать не будем, куда поворачиваться.
- И очень даже просто!
- Во, об чём я и толкую. Как послушаешь таперь, што промеж народом говорить, да как ко всему приглядисси, то и приходится Бога молить об скорейшей победе и одолении, штоб поторопил войска свои наш вярьховный командующий, яво царское вяличество, да всыпал бы тому немцу по перьвое число.
- А ты гляди, штоб тот немец да нашему верьховному главному командующему, яво царскому величеству, сам поперёд по первое число не всыпал.
- И даже очень просто, што всыпать могуть. Польшу-то вон отдали. Скоро немец и на Петербург, и на Москву пойдеть. Вон, говорят, возле Киева зачали наши окопы рыть.
- Ну ты зря не бряши. Употееть немец, покель до Москвы дойдеть. А царю и государю нашему должны мы, казаки, полную победу завсегда жалать.
- Мельник поднимает голову:
- А чему ж цэ тилькы вы, козакы?
- А потому, што, ежели царя не будить, то и нам решка.
- Тю!
- Вот те и тю! А ты сам круг сибе оглянись - вон, хучь хохлов своих возьми, когда я мальцом был, Ольховки энтой, почитай, што и звания ее было. А таперь скольки их набегло? Девять тыщ. И все без зямли, и все сидять и на нашу казачью землю зубы точуть. Вот таперь и прикинь: ежели царь руку свою над нами дяржать не станить, хто ж нас оборонить?
Все молчат. Умолк и дед-Долдон. Отец толкает Семена в плечо:
- Кажись, ужину время. Ну - дай Бог здоровья.
Гул голосов провожает уходящих. Все дружно желают им всего хорошего.
Снова подталкивает его отец:
- Понял ты, почему они молчали?
- Понял. Правду дедушка-Долдон сказал.
- Так вот и запомни ее, правду, эту.
Было это так часов в девять утра. Договорившись с Матвеем, чтобы подседлал он ему Маруську, побежал Семен в свою комнату захватить ножик, нужно ему хвороста нарезать для куриных гнезд, старые поизносились и давно уже жаловалась бабушка, што ей штук десяток новых надо, только вот настоящего хвороста, кроме как в Середнем Колке, нет, а то ведь беда-то какая, куры в лесу начивають. Вот и подседлал Матвей Маруську, возьмет он с собой и Жако...
Чист летний воздух, солнце уже хорошо припекает, нет на небе ни облачка, трещат воробьи, раскагакались, раскудахтались, распелись куры, гуси, утки, цыцарки, индюшки. Носятся в небе ласточки, бодро шумит мельница, и никого, ни души не видать по буграм, по степи, по лугам...
Не успел Семен отъехать, как почувствовал беспокойство Маруськи, видно, что-то учуяла. И действительно, мельтешат в раскаленном воздухе какие-то всадники. Сколько их? Один, два, три, четыре, и тарантас за ним катит. Да кто же это такие? Приложив руку ко лбу козырьком, всматривается повнимательней: «Эх, бинокль бы мой сюда... стой, стой, ну, конечно же, впереди это дядя Андрей на рыжем. А кто же с ним, погоди, погоди...».
Семен, прогрохотав по мостскам, выносится навстречу идущей галопом кавалькаде.
- А ну-ка, Маруська, нажми!
Далеко сзади остался стелящийся по земле Жако. Несчастный - да с ним кондрашка приключиться может. Ближе, ближе, и уже нет сомнений! Дядя Андрюша, Гаврюша, дядя Воля, Алексей, и в тарантасе тетя Мина и тетя Вера. Семен едва удерживается в седле - налетевшие с двух сторон Гаврила и Алексей подхватывают его под мышки и чуть не сбрасывают с седла.
- А ну - кто первый!
Пригнувшись к луке, гикнув, как скиф, выносится вперед Гаврюша, за ним - Алексей, потом Семен, и с серьезным и деловитым видом жмет за ними дядя Андрей. Совсем на Маруськином хвосте, что-то крича и смеясь, скачет дядя Воля на своем Карем. Чуть не разнесли они вдребезги старый мост, сгрудились на втором, через канаву, и всё же первой стала перед бабушкой, как вкопанная, Маруська. Матвей занялся лошадьми, час от часу приговаривая: «Вот те и животная! Всё, как есть, понимает».
Только за столом наступает относительное спокойствие. Отец смотрит на всех сияющими глазами и удивляется: